10
В пятницу 25 июля 1997 года, в конце последнего рабочего дня перед отпуском, сын мой Дмитрий А, в то время верхолаз, сорвался с двенадцатиметровой высоты на бетонное дно хранилища муки на хлебозаводе. Я узнал об этом назавтра вечером, а в воскресенье утром уже пытал в 13-ой городской больнице Москвы его лечащего врача, крупногабаритного дядьку Владимира Николаевича, чьи веснушчатые, как почти у всех огненно-рыжих, волосатые грабли уж никак не были похожи на руки хирурга. Однако хирург он был милостью Божьей, не упущу возможности ещё раз ему поклониться. И как раз дежурил в выходной по отделению.
- Весь лишний ливер мы ему вырезали. Отбитую левую почку, селезёнку. Печень, слава Богу, цела. Разорванный желудок пришлось ушить. Ну, ещё кое-что, не столь существенное. Да, в реанимации. Нет, ничего не нужно. Разве что чистой воды без газа. Можно с газом, мы выпустим. Нет, посещать нельзя.
Когда я вскоре возвратился, нагруженный бутылками воды, вдруг оказалось, что всё-таки льзя. На пару минут, не больше. Уж больно жалко я, наверное, выглядел, так что меня, вопреки всем правилам, допустили в святая святых.
Мальчик лежал голый, весь в муке, как аппетитно запанированный кролик, но, в отличие от деликатесного полуфабриката, ещё и обвешанный трубочками, капельницами и прочей медицинской дурью. В сознании. Однако на меня – нуль внимания. Его заинтересованные глазёнки блудливо следили за слегка развевающимся халатиком сестрички. Под которым, по случаю летней жары, в доступной неравнодушному взгляду близости располагались самые несомненные телесные ценности – и, поверьте, ничего кроме! Живой, живой был мальчик – как и тогда, когда только что родился, и мне пришлось ставить ему первую в его жизни клизму! Оцените отвагу предка: это был не только Митькин дебют как пациента, но и мой – в качестве эскулапа! Здорово он тогда обрызгал – сами понимаете, чем – и меня, и мамочку. Сейчас же я не понимал, что он – в наркотическом опьянении и, соответственно, ничего не соображает. Почти как тогда не соображает, только причина другая.
Кузюка моим рассказам не верила. Не хотела – или не могла, не смела верить. Почти каждый день я мотался, изыскивая поводы, в Москву. Заводское начальство относилось к этому с молчаливым пониманием. В больнице к недвижному телу сына меня допускали без зряшных формальностей, а потом, вечером, я немедленно докладывал маме о его состоянии. Но даже известие о том, что мы с ним смогли, наконец, гордо отказавшись от утки, сходить в общий туалет, её не впечатлило.
– Коржов, ты мне всё врёшь. Не смей мне врать, я хочу знать правду.
Напрасно я пытался её убедить, что всё обстоит лучше, чем могло бы быть. Мальчик действительно потихоньку очухивался. Посылал маме бананы и прочие фрукты, которыми его завалили друзья-приятели. Фрукты, куда ж деваться, я ей нёс. Но о возникших побочных осложнениях действительно ничего не говорил. Как и сыну о её действительном состоянии.
Были причины. Сын, хоть и с трудом, через муки, выздоравливал. А Света Большая умирала. И утром 11 августа умерла.
Мне бы очень хотелось теперь добрым словом упомянуть если не о делах содействия, то хотя бы о словах сочувствия от моей недавней жены, вполне живой, благополучной и обо всём осведомлённой Светы Маленькой. Хотя бы о формальных, ничего не значащих словах. Я не могу этого сделать по единственной, однако неоспоримо веской причине. Не было таких слов. Не случилось. Не нашлось.
Я и теперь уважительно восхищаюсь: ведь может, оказывается, если захочет, воздержаться от лицемерия!
Да ладно, сами справились.