15
Не только сделать что-нибудь полезное или хотя бы заметное на новой работе, но даже толком оглядеться я не успел. Здоровье мамы стремительно таяло. Сама жизнь истаивала. Месяц рядом с ней провела сестричка Лена, потом дежурил брат Гриша. В октябре подошла моя очередь.
Никогда ни на что мама не жаловалась. Всю жизнь ей было некогда не только отдыхать, но и болеть. Больше всего она боялась остаться в одиночестве, если с постоянно хворающим отцом случится непоправимое. Весной она вскользь написала мне, что, видимо, чем-то отравилась. Ни ей, ни нам, её детям, не хотелось верить, что это был рак. Да ещё не выявленный своевременно, а теперь безнадёжно запущенный, неоперабельный. Без какой-либо надежды на чудо.
Когда я приехал, она ещё пыталась бодриться, но уже почти не вставала с постели. Из инструкций, данных мне Гришей перед его отъездом устно и письменно, было ясно, что пока в уходе нуждается не столько мама, сколько хандрящий и капризничающий отец.
Так оно и вышло. Мамочка почти постоянно пребывала в наркотическом забытьи, ничего не ела, только посасывала холодный, из сеней, ломтик арбуза. Днём уколы ей делала сестричка, ночью я, и только перед самым уколом её сознание прояснялось, и мне удавалось с ней поговорить. Вскоре врачи, видя её страдания, распорядились уменьшить интервал между инъекциями. Это, по сути, и было концом.
Я в этих делах не профи, поэтому не могу решить, что страшнее: непрерывные стоны от нарастающей нестерпимой боли незадолго до очередного укола, умоляющие просьбы сделать его раньше положенного часа – или забытьё, которое длится постоянно, ни на минуту не прерываясь. Всё страшно. Истратишь ампулу морфина досрочно – как быть, когда не хватит? Но вот разрешили колоть чаще – и мамы просто не стало. Осталось тело, не испытывающее никаких желаний и неспособное ни к какому контакту. За других решать не смею, а для меня, вашего родителя, попросите, не жадничайте, у своего Бога, если Он у вас есть, скорой и безболезненной смерти, раз уж всё равно её не миновать!
Зато батя нуждался в постоянном уходе. Кормить его следовало три раза в день по часам, и не дай Бог, если сваренный мною борщ окажется не таким, как готовила мама. Или даже если я положу перед ним не ту ложку, к которой он привык. Я видел, что он капризничает, как избалованный ребёнок, однако вести на этот счёт дискуссии было себе дороже. Он всегда был таким, и если мать безропотно терпела его капризы всю жизнь, мне следовало набраться терпения хотя бы на краткий срок.
Кроме кухонных хлопот, днём оказывалось ещё довольно много стирки и уборки, ночь была расписана от укола до укола, но и в промежутках сон был не сон. Так что времени на сочинение Свете писем у меня было достаточно, и через день я относил их на почту.
Они, насколько я знаю, не сохранились. И ответа ни на одно я и по сей день не дождался. Такие дела.
Пришедшая за несколько минут до полудня 5 ноября медицинская сестричка сделала укол и, выйдя из маминой комнаты, с беззвучным рёвом повисла на моей шее. Ровно в полдень мама перестала дышать.
Я отпаривал утюгом смертную мамину одёжку. Встречал ночью с дизеля брата Григория, а утром сестру Лену с мужем Виктором, который только что похоронил в Карабуте свою маму, неунывающую говорунью и хлопотунью бабу Полю, Пелагею Яковлевну. Ту, что выводила мне в младенчестве бородавки, а потом привечала тебя, Катюшка, и нас, твоих родителей, в Карабуте. Ходил на кладбище, где мамин племянник Миша готовил с мужичками для неё могилу – впритык к могиле бабушки, гроб которой, как выяснилось, был ещё совершенно цел. Очень удачно, на сухом высоком холме расположили своё кладбище жители соседней Поповки. Даже в самую распутицу грязи там не было.
Хорошо, что все дети собрались, и можно было делать всё, что положено, не обращая внимания на отца, который то впадал в отчаянную истерику, то вдруг принимался с неприличной яростью торговаться по поводу гроба, транспорта, припасов на поминки. У меня было ощущение, что до конца он ничего не понял, что как будто надеется вернуть маму, стоит только закатить скандал погромче.
Весь посёлок пришёл хоронить маму 7 ноября, и все были трезвыми, несмотря на ещё почитаемый по инерции праздник. Она умела при жизни быть нужной каждому, кто нуждался в поддержке – и в медицинской, и во всякой другой. Не всем, а именно каждому – лично и персонально.
Прощаясь навсегда, прощаясь уже не с мамой, а с её недвижным холодным телом, я всмотрелся напоследок в помолодевшее лицо страдалицы, избавленной, наконец, от тяготившего её груза, и первый раз в этой жизни поцеловал её руки. В моей жизни, а не в её. Опоздал. Все, кто был на похоронах, в три или четыре смены чинно посидели за вполне приличным поминальным столом. Времена стояли такие, что если бы зять Виктор, удачливый охотник, не притащил из Карабута рюкзак с дикой кабанятиной, на стол кроме картошки и солений метнуть было бы нечего.
Назавтра я уехал, и через сутки был уже дома. А на расспросы Светы ответил только, что никогда и никому не смогу рассказать всё то, свидетелем чему был.
Никому. Никогда.
Ты, Катерина, ещё мало чего понимала. Мама – моя мама – тебя любила, но тебя все любили, в любви ты дефицита никогда не испытывала. Я заметил только, что именно с этого времени в твоём облике всё чётче, всё явственнее стали проступать черты покойной бабушки. Впрочем, я невеликий физиономист; возможно, мне этого просто хотелось.