Раз в день меня выводили в туалет и приказывали брать туда свое ведро со всем его содержимым, скопившимся за двадцать четыре часа. При этом мне давали маленький отрезок жесткой бумаги в качестве туалетной. Но, вместо того, чтобы использовать бумагу, я подмывался и уносил ее, спрятав в ладони. Возвратившись в камеру, я перепрятывал там свою бумагу, и постепенно у меня скопилось довольно много этих маленьких бумажных кусочков. Я решил, что могу сделать из них папье-маше, пережевав эти кусочки, и потом забить им углубление, в которое входила задвижка замка. Тогда, после подъема кровати, будет только казаться, что замок закрыт – на самом же деле кровать будет держаться лишь потому, что находится в вертикальном положении. Ранее я заметил, что перед тем моментом, когда замок защелкивается, кровать уже находится в сбалансированном положении и не падает обратно вниз. Заранее подготовившись – перед тем, как охранник поднимет кровать утром – я мог бы потом дождаться безопасного момента, когда он не будет смотреть в глазок, и потянуть тяжелый каркас из железа и дерева на себя - до момента, когда он будет едва балансировать в петлях и его будет валить вниз, на маленькую круглую табуретку. Потом, перед тем, как кровать начнет свое движение, мне следовало быстро встать на колени и положить голову виском на табурет - так, чтобы десятки килограмм дерева и стали рухнули на нее и моментально раскрошили мой череп. Конечно, я не могу назвать все это приятным занятием – обдумывать такой план, начать собирать бумагу для подготовки к нему – но, в то же время, этот план дал мне небольшое, но физически необходимое ощущение некоторого элемента контроля над своим будущим. И он также открывал мне путь к некоему выходу – в том случае, если бы происходящее со мной тогда перешло некоторую грань, за которой я уже не смог бы этого переносить.
Я уже упоминал свою лихорадку. Она была похожа на малярию. Сейчас я уже не помню, откуда она у меня взялась, но, кажется, ее проявления бывали у меня еще в детстве. Вскоре после того, как Кожухов в который раз заново приступил к выяснению моей личной истории, я однажды проснулся утром после короткого получасового сна и обнаружил, что мои щеки горят, а губы сделались сухими. Я попросил позвать врача. Пришла женщина – среднего возраста, усталая, вытянутое лицо, сочувствующий взгляд – и сунула мне подмышку термометр. На нем было более 40ºС, и я очень перепугался. Женщина печально сказала, что не может ничего для меня сделать, но дала мне немного аспирина. Я был просто ошеломлен, когда понял, что это означало продолжение допросов.
Для Кожухова моя горячка была вроде забавы. Я умолял его. Я сказал ему, что обливаюсь потом, и что у меня чрезвычайно опасная температура, что моя голова и суставы болят – и он не мог не заметить пересохших губ и цвета моего лица. Но в ответ он просто рассмеялся. «Что ж, я помогу тебе остыть!» - заявил он, подошел к окну и распахнул его. Заканчивался февраль, и температура воздуха на улице была ниже нуля. Кожухов обмотал шерстяным шарфом свою шею, надел теплое армейское пальто, меховую шапку и толстые рукавицы. А затем принялся просто хохотать надо мной. Думаю, что смех у него был искренним. Он нашел эту ситуацию довольно забавной, и она развеселила его, каким-то диким весельем. Потом он попробовал продолжить дознание, но большую часть времени я дрожал слишком сильно, чтобы быть способным ему отвечать. Наконец он закрыл окно – но вовсе не из человеколюбия, а просто потому, что моя дрожь и клацающие зубы замедляли его работу, делая продвижение вперед невозможным. На следующий день он заявил с угрожающей усмешкой, потирая, в предвкушении, руки: «У тебя сегодня высокая температура, заключенный? Ну, мы можем снизить эту температуру очень легко. Ты увидишь. Мы гораздо лучше этих докторов. Ты убедишься!». И он снова надел свою шинель, открыл окно и хохотал, наблюдая, как я содрогаюсь от бесконтрольной дрожи. И так было на допросах не раз.
Поэтому я не удивляюсь тому, что последовательных, хронологических воспоминаний от пребывания в Сухановке у меня почти не осталось.