За мою заочную любовь к нему Шевченко прислал мне благодарность в Париж через Лазаревского и Кулиша и выслал свой портрет. По возвращении моем в Петербург он пришел ко мне с братскими объятиями, бывал нередко, ласкал детей, приходил ночью и без церемонии будил, желая насмотреться. "Какя рад, что вижу вас и ваше семейство",-- говорил он. Дети мои, которых он прежде никогда не видел, трогали его до слез, называя по имени с первого свиданья: они знали его по портрету, висевшему у меня на стене в Париже. Мы с первых же слов были с ним одна семья.
Не время сближает людей, а взаимное сочувствие. Пользуясь этим, я позволил себе высказать Тарасу Григорьевичу все мое опасение за дальнейшую судьбу его и развернул перед ним его будущее, еще мрачнейшие дни. Слезы навернулись на глазах его, он утер их и тихо проговорил: "Правда, крий Боже! крий Боже!"
Шевченко чувствовал на себе влияние долгого отчуждения от живой жизни, уносившейся вперед по пути прогресса. Он сильно чувствовал свою искалеченность.
Шевченко был схоронен, как жених, по родному обычаю. Любимая шапка со стежкой лежала под головой. Гроб его был покрыт, по казацкому обычаю, широким красным покрывалом. Бесконечная масса публики провожала его. Могила Шевченко была на Смоленском кладбище, на том самом месте, где иногда сиживал и задумывался покойник. Он даже рисовал это место.
Прощай, мой дорогой. Как теперь вижу тебя -- с опущенною вниз головою, руки в кармане, глаза всегда грустные...
Выпущенный на волю, Шевченко, потеряв терпение, не дожидаясь парохода, в наемной лодке переехал Каспийское море и не смыкал глаз до Астрахани, где отдохнул в какой-то конуре. Отсюда он отправился на пароходе по Волге и был успокоен дружеским, человеческим приемом публики, от которого давно отвык. В своем дневнике он писал: "Все так дружески просты; так внимательны, что я от избытка восторга не знаю, что с собою делать, и, разумеется, только бегаю взад и вперед по палубе, как школьник, вырвавшийся из школы.
Теперь только я сознаю отвратительное влияние десяти лет и такой быстрый и неожиданный контраст мне не дает еще войти в себя. Простое человеческое обращение со мною теперь мне кажется чем-то сверхъестественным, невероятным".
Душа его была сильно встревожена; знакомые мотивы, малейшее чувство -- потрясали его до глубины души. Три ночи на пароходе вольноотпущенный буфетчик играл на дурной скрипке, и Шевченко заслушивался его скорбных, волнующих звуков и писал: "Три ночи этот вольноотпущенный чудотворец безвозмездно возносит мою душу к Творцу вечной красоты пленительными звуками своей скрипицы. Из этого инструмента он извлекает волшебные звуки, в особенности в мазурках Шопена. Я не наслушаюсь этих общеславянских, сердечно, глубоко -- унылых песен. Благодарю тебя, крепостного Паганини. Благодарю тебя, мой случайный, мой благородный. Из твоей бедной скрипки вылетают стоны поруганной крепостной души и изливаются в один потерянный, мрачный, глубокий стон миллионов крепостных душ. Скоро ли долетят эти пронзительные вопли до твоего уха, наш праведный, неумолимый Боже".
...Не удалось Тарасу дождаться того радостного дня, когда цепи рабства распались, когда все эти миллионы вздохнули свободнее.