5 июня 1859, Париж.
Вместо 2 мая, когда я собирался отвечать тебе, любезный друг Папенька, я отвечаю почти месяцем позже. Извини меня.
Очень понимаю и сознаю твое беспокойство, но сам я был не спокойнее за тебя все это время. Собирался писать раз пять и промедлил до сего дня. Но и в настоящее время пишу тебе хотя и с полною охотою говорить с тобою, но с болью в сердце.
Я получил письма братьев, а вслед за ними и твое, и, признаюсь, был встревожен ими до глубины души. Я готов был кинуться в Россию, но, не доверяя своему первому влечению, решил не спешить с этим и обдумать свое положение. Я был слишком смущен и не мог спокойно обсудить содержание писем, которые должны были перевернуть всю мою жизнь и которые вырывали у меня с корнем все для меня дорогое. Я пошатнулся тем более, что мне протягивали руку помощи вы все и, как будто сговорясь, обратились ко мне все с одною мыслью от слова до слова.
Эта единая мысль и одно желание всех вас смутило меня до дна души и до головной боли.
Вы меня не поняли и превратно истолковали мои слова. Вы коснулись вопроса, которой меня волновал три года, был мною пережит; я его выстрадал, а потому отвечать покойно я не мог, находясь в раздражении беспокойства. Но вы могли догадываться о состоянии моего духа и почему я поступаю так, а не иначе. Но если я оскорбил тебя письмом, прости, сто раз прошу: прости меня! Мы начали разговор, который не следовало бы начинать, но если начали, то он не мог кончиться спокойно и приятно. Если бы не ты, твердый, благоразумный и любящий нас отец, то я продолжал бы молчать или говорить не все; но это был ты, я слишком уважаю тебя и верю в тебя. Наконец, ты сам вызвал мое душевное и откровенное слово; ты обвинил меня в неоткровенности и осыпал упреками. Мне надо было ответить, и я не мог дать ответа, прикрытого фразами. В этом высказалась моя любовь, уважение к тебе и уверенность в твою благоразумную твердость и снисхождение ко мне. Вы же все и особенно братья приняли это за холодность и обиду. Но я сердечно люблю тебя и глубоко уважаю; и особенно ценю твое доброе ко мне расположение.
Подробный разбор твоего письма и братьев кончился бы неприятнее для нас, и вышло бы не письмо, а целая брошюра. Поэтому выпускаю все подробности, все ваши обвинения и приведу только некоторые доказательства, из которых вы увидите, что я поступал правильно. Правильных понятий и действий я всегда искал, хотя ты и упрекал меня в противном, вследствие именно этого искания истины я поступал так, а не иначе, и не придавал никакой цены общественному мнению. При общем нашем желании и даже потребности быть откровенными друг с другом, я не вижу этого в твоем письме, хотя ожидал с твоей стороны полной откровенности, откровенности ясной, доведенной до конца, а не фраз, вполовину только сказанных, которые я могу не понять или понять не так как следует. Объясни, что значат твои слова: "Ты покрыл всю жизнь свою в прошедшем и в настоящем -- мрачными, грязными красками... опачкал твое поистине очень доброе сердце; и был причиною, что ты упал, как падают многие, но не умел: и сам встать, и поднять осторожно увлеченную твоим падением... Ты совершенно отделился от нас". Наконец, ты называешь все мое положение "превратным здравому смыслу".
Очищать свою жизнь "от грязных красок" я и не могу -- она не представляется мне такою в моем сознании. Я желал бы, чтобы ты определил яснее: чем я испачкал мое сердце и как надо было поднять Ольгу? Я считаю главной задачей моей жизни поднять Ольгу, и для достижения этой цели я пожертвовал собою.
Далее ты говоришь, "что прежде был ближе к благословению меня", а теперь: I) "ты не надеешься, что чрез это только может последовать для меня счастье в будущем" и что 2) "ты не уверен, что я и она достаточно готовы и к составлению семейного счастья, и к исполнению важных, родительских обязанностей".
Конечно, от одного благословенья счастлив не будешь и одно благословение еще не приносит счастья -- мы это видим кругом. Возможно также, что я буду плохим семьянином, но я, как и каждый из нас, не могу ручаться заранее за счастье в будущем; но надеюсь и иду к этому. Что же касается до родительских обязанностей моих, то не забывай, я их выполняю уже три года, и в этом меня не укорит моя совесть. Я знаю, что был совершенно не приготовлен к семейной жизни и потому упал духом и силами; но поэтому собственно и надо смотреть на меня снисходительнее. Я указываю тебе кругом и спрашиваю: неужели все, вступая в брак, были более готовы, нежели я? Наконец, ты просто сомневаешься: здраво ли я обдумал все, прося твоего благословения. Затем ты предлагаешь мне разные вопросы, на которые буду отвечать последовательно.
1) "Если мы возведем ее в качестве твоей жены, то будет ли она действительно счастлива?"
На вопрос "Будет ли она действительно счастлива?" могу только ответить: кто может это знать? Можно ли это предвидеть наверняка, и в чем заключается счастье? В настоящем деле я, конечно, могу предугадывать еще вернее других, но скажу, что все зависит от того, как повести дело; прежде всего для ее спокойствия и счастья необходимо, чтобы она была моей законной женой и законной матерью своих детей. Затем следует вопрос, составит ли она счастье детей и мое счастье?
Признаюсь, я счастья ищу, но это не главная цель моей жизни; я ищу выполнения долга, и в этом уже самая большая доля моего счастья. Что касается счастья детей, то были бы они только счастливы в настоящем, а думать о будущем нечего. Кто детям своим не желает счастья? Но как его достигнуть, когда мы и себя не умеем сделать счастливыми... Для них уже счастье в том, если они могут открыто признавать своего отца и мать и жить с ними.
2) Ты спрашиваешь: "Не будет ли новое положение, к которому она не приготовлена стеснять ее в обществе твоего круга".
Круг моего общества -- люди без предрассудков, без рутины; я ищу общества умных, благородных и добрых людей. Это общество ее не стеснит, а разовьет и, поняв ее, будет к ней снисходительно.
3) "Не будет ли она роптать на свою судьбу"? На это отвечу, что тут нет места ропоту; и ропот был бы безрассудством. Чем прочнее удастся мне устроить ее, чем более мы выполним что следует по совести и по нашему долгу, тем более надежды, что роптать не будем. Не тогда люди ропщут, когда, выбиваясь из сил, делают все, что могут, а наоборот; затем остается только покориться судьбе.
4) Ты пишешь: "В настоящее время вас связывают дети; а не будь их, ты прилепился бы к прямой цели твоего путешествия, к художеству, и нисколько не помышлял бы о женитьбе".
Конечно. Не только я, но и все на свете живут, смотря по обстоятельствам, и поступают так или иначе. Одного связали дети, другого расчет, того любовь, а меня и дети, и любовь, и долг. Дело сделано, и просьба моя состояла в том, чтобы ты дал свое согласие в узаконении тобою моих отношений перед церковью и обществом и чтобы ты облегчил нам жизнь и из щекотливого обидного положения вывел и Ольгу, и детей, и меня -- своим благословением. Наконец, я прошу, чтобы этим ты скрепил наши взаимные обязанности. Иначе вести дело я признаю невозможным, но для того, чтобы "экипаж,-- как ты говоришь,-- катился по колее", надо просто сгладить колею; об этом-то я и хлопочу и для этого она и учится, шлифуется насколько возможно. Эта работа не делается вдруг и без усилий, сам ты знаешь, что для этого нужно время и благоприятные условия. Вот почему ей полезно путешествие.
Но как ты меня тронул своею любовью к Ольге и моим детям! Это была лучшая минута моей жизни. Я был счастлив и за тебя и за себя.
5) Напрасно ты думаешь, "что я сам предвижу несообразность и тягость этой свадьбы". Нет. Я сознаю только одно: что мне надо работать над собой и над Ольгой, образовать ее и себя, и тогда, надеюсь, что жизнь наша будет хороша. У нее есть полное желание сделать все, что я считаю нужным; и к этому ее побуждает любовь ко мне, дети, наконец, пробудившаяся потребность себя образовать и быть лучше и развитее во всех чувствах и понятиях для пользы семьи.
6) Меня удивляет, что ты, зная меня, мог думать, что "я желаю совершить только обряд женитьбы", и, как ты говоришь: "все остальное затем возложить прямо на тебя, братьев, друзей и Иосифа Васильевича".
Ты совсем превратно понял мои слова. Я откровенно заявил, какие нахожу в ней дурные наклонности и, не полагаясь на свои силы, сказал, что рассчитываю на вашу помощь и влияние, т.е. тебя, братьев и Иосифа Васильевича -- тем более что нахожусь в фальшивом к ней отношении и каждое мое слово может быть иначе перетолковано. Я прямо возлагал на тебя и братьев единственно эту нравственную работу, а не всю, как ты говоришь. Мне необходим был для Ольги авторитет всех вас; моих добрых, честных и разумных родных и друзей. Я имел полное право заявить вам об этом, и это не должно было ни удивить вас, ни причинить вам неудовольствие. Повторяю еще раз с полной уверенностью, с полным спокойствием те же слова, что ты приводишь из моего письма: "Да, вы должны очистить мне путь и помочь мне соединить долг отца и художника". В этом я вижу только доказательство нашей взаимной любви и дружбы. Я доказываю это тем, что обращаюсь к вам, а вы могли бы доказать свою любовь и дружбу ко мне тем, что протянули бы мне руку помощи, взяв на себя часть труда и забот, а именно дружественной и родственной опеки над моим семейством и мною. Не понимаю, как можно было вывести такое заключение из моего письма, что "я ничего не хочу делать для счастья моего и их матери". Ты же, обвинив меня в этом, еще предлагаешь обидный вопрос "да подумал ли я, для чего же я хочу жениться?".
7) Наконец, ты заключаешь из моих слов, что я полагаю, будто бы "достаточно будет с моей стороны, ежели дам ей только мое имя". Я не только не думаю так, но убежден, что эта мысль может войти в голову только глупцу и подлецу.
Сколько мог ответить на твое письмо, я ответил; а теперь позволь мне еще высказать тебе следующее:
а) Твое письмо полно родительского чувства, добро и благородно. Оно меня сильно тронуло, особенно молитва о моих детях и Ольге и теплое участие к ним.
б) Иначе ответить на твое обвинение в неоткровенности я не мог, и прошу еще раз прощения, если оскорбил тебя; и прошу также объяснить себе мой ответ не иначе как полною откровенностью, дошедшею до грубости.
в) Будь покоен; жизнь моя порукой за меня и ответ мой на твое обвинение. Если бы ты вникнул в нее подробнее, то увидел бы, люблю ли я свою семью и настолько ли беззаботен, что хочу только совершить формальный обряд, а затем все свалить с своих плеч на тебя и братьев. Я всегда думал и думаю, что лучше умереть под тяжестью долга, чем отшвырнуть его от себя, а тем более взвалить тягость на других; и потому еще раз прошу тебя: не тревожься за меня в этом отношении и успокойся.
Отвечу еще на один вопрос. Вы не признаете меня художником, говорите, что пора понять, что из меня ничего важного не будет, что пора бросить это и прекратить напрасную трату денег. Но позвольте спросить Вас: вправе ли вы произнести такой приговор? Я полагаю, что нет. Не из самолюбия говорю это -- нет, у меня его очень немного, благодаря Богу, но поистине думаю, что вы не правы. В этом деле надо было бы спросить мнение художников. Вы убедились в неспособности моей на том основании, что до тридцати лет я не прославился, не удивляю и не восхищаю публики. Но я начал поздно; и где и как начал? Можно говорить о живописи, можно сказать, что такой-то мне нравится или не нравится, но произнести приговор над художником, оторвать его от работы, нарушить спокойствие духа и все существо его -- слишком большая смелость. Вы просто испугались моей бедности и хотели меня взять на хлеба, но отгоняю я от себя это искушение и словами Христа отвечу: "Не хлебом единым живет человек! " Положим, что я никогда не достигну славы, что мои занятия бесполезны и я, покупая холст, отнимаю кусок мяса у моего семейства -- но иначе я не могу жить. Я работаю не для славы, не для барыша -- это потребность моего духа, моя жизнь. Как отнять это у себя; как изгнать эту жгучую жажду? Разве тот, кто пишет -- пишет для славы? Разве цель его быть звездою, греметь в свете и т.п. вздор?.. Нет и еще раз нет. Это просто потребность души. Лишить себя этого я не могу; это значило бы -- лишить себя жизни, все равно что перестать читать, любить, мыслить... И Ольга, несмотря на все свое необразование, скорее согласна питаться одним картофелем, ходить в одном платье, чем видеть меня иным. Вот почему я отказываюсь от вашего предложения ехать в деревню и поселиться там. Я хочу работать, а Ольге надо учиться.
Извини, но мне кажется сомнительным этот вызов; вы не просто зовете меня в Россию, а с тайным умыслом -- разлучить нас. Поэтому и письмо твое мне показалось неоткровенным, хотя оно и проникнуто добрым отцовским чувством, и чуть ли не в каждой фразе твоего письма проглядывает тайное нежелание моей женитьбы. Но ведь я уже давно женат, женат по совести и имею двух детей; поэтому ваше тайное нежелание формального брака удивляет меня.
Быть может, ты и себе самому не высказал вслух это нежелание; оно осталось на дне души; но все твои мысли ясно показывают, что ты отыскиваешь точку, на которую бы мог встать, чтобы отговорить меня от женитьбы. Наконец, этот вызов в Россию еще более утверждает меня в моем мнении.
Я того убеждения, что натуры не переделаешь. Можно замедлить ход событий, можно намеренно погубить себя угаром или иным способом; но переделать себя невозможно; из Льва Жемчужникова не сделаюсь Бурачком или Бланком {Две несимпатичные для меня личности, которые я встречал у отца. Я жажду занятий, живу в духовной работе над собой, стремлюсь идти вперед и развиваться. Хочу развить эту духовную потребность и в Ольге, и в детях... И всего этого теперь надеюсь достигнуть; но только здесь, а не в Мглинском хуторе {Хутор, доставшийся нам по наследству от матери.}. Я знаю, что ожидает меня в хуторе. Пять-шесть свиданий в год с близкими моему сердцу не излечат меня; этого противоядия будет недостаточно против чумного зараженного воздуха русской провинции; и этот воздух меня удушит без пользы кому бы то ни было. Нет, я туда ехать теперь -- не могу, моя натура этого не вынесет. Еще раз прошу вас, мои друзья, помогите мне, а не топите в омуте; я уже захлебываюсь при одной мысли об этом.
Наконец, любезный друг, помогай мне деньгами, сколько можешь, хотя совсем не помогай, но я еще хочу и жить, и дышать духовно, и учиться. Год жизни здесь равен трем годам в Петербурге, если не больше, а о прозябании в хуторе и говорить нечего. Идти на службу -- я еще менее могу; к этому я просто имею отвращение и задыхаюсь, думая об этом.
Еще раз повторяю, что хочу быть семьянином и художником, т.е. тем, что я есть. Еще раз прошу твоего благословенья, чтобы узаконить мою теперешнюю жизнь, без укора Ольге и детям, наконец, прошу еще несколько лет помощи. Присылай мне денег, хотя бы столько, сколько посылал до сих пор.
Не стану распространяться более; люблю всех вас, благодарю за то, что все вы писали мне и думали обо мне, но я не согласен на такое окончание дела, которое вы придумали для меня. Хочу работать, учиться, идти вперед, хотя и придется терпеть с семейством нужду; и еще раз крепко целую тебя за твою сердечную молитву обо мне, Ольге и детях. Еще раз называю себя счастливым, что имею такого честного и доброго отца, и уверен, что, желая мне счастья, ты не обвинишь меня за отказ исполнить ваше желание и поймешь, что счастье мое именно в том, чтобы удовлетворять своим духовным потребностям. Теперь отступлю от этого вопроса и скажу, что в настоящее время я и семья в Нормандии, у берега моря, где пользуемся хорошей дешевой пищей и воздухом. Я нанял дом с садиком на три года. Здоровье мое лучше, но часто чувствую полный упадок сил; надеюсь, что морское купанье поправит меня. Целую тебя и прошу не забывать нас в твоих добрых молитвах.
Твой сын Лев.
Ольга целует твою руку Детки здоровы; у девочки показались зубки. Письма прошу отсылать по-прежнему Иосифу Васильевичу с передачей мне... Еще раз прошу тебя, от всей души, простить меня за долгое молчание.
Перечитывая свое письмо, вижу в нем много недоконченного, отрывочного, даже болезненного; но, право, переписывать вновь не в силах. Целую тебя еще раз {Письмо это, доставшееся мне после смерти отца, как видно из его собственноручной пометки, было получено им семнадцатого июня 1859 года. На нем пометка такая: "отвечал 26 июня 1859 года и дал окончательное свое согласие". Письмо это было послано отцом незапечатанное к Иосифу Васильевичу.}.