IV.
В принципе, никаких наказаний в школе я не допускал. Но вышли три случая, которые не могут быть названы иначе, как наказанием.
Была одна девочка в числе моих учениц, довольно тупая в деле ученья, но на шалости -- большая мастерица. Однажды во время занятий я заметил, что ближайшие соседи этой девицы чем-то взволнованы, перешептываются, хихикают, заглядывают под стол, а та делает им какие-то знаки. Я несколько времени присматривался, ничего не говоря шалунам, но присматривался напрасно: никак не мог догадаться, в чем тут было дело. Наконец я быстро подошел к девочке и взял ее за руку. В руках у нее оказался сделанный из платка "зайчик"... Хотя зайчик сам по себе предмет совершенно невинный, но, несмотря на всю свою невинность, все-таки он отвлекал от дела наше внимание, отнимал у меня моих учеников. На будущее время надо было предупредить повторение подобных явлений, не идущих к делу.
-- Встань! -- сказал я этой шаловливой девице. -- Подними руку, повыше... вот так! Покажи всем своего зайчика! Пускай знают, какая ты рукодельница...
Девочка стояла, выпрямившись во весь рост. Зайчик заметно дрожал в ее высоко поднятой руке, и на ее, обыкновенно тупом, невыразительном лице теперь проступал легкий румянец. Девочка, по-видимому, смутилась под сотней устремленных на нее глаз. Она стояла с опущенными глазами, понурив голову, и ей, очевидно, хотелось бы совсем сократиться на это время. Пытка длилась не дольше полминуты. Мне стало жаль эту шалунью... Не всегда легко быть строгим... После того зайчиков в классе уже не появлялось. Другой неприятный случай.
Мальчик уже довольно взрослый, лет 14, сын местного кулака, рассчитывая на безнаказанность ввиду своего привилегированного общественного положения, стал позволять себе в классе разные шалости и выходки, обращавшие на себя внимание школьников. Я уже несколько раз внушительно посматривал на него и, в виде предостережения, говорил ему:
-- Сиди же смирно, не мешай нам! Успокоится малый на время, а назавтра, как ни в чем не бывало, снова принимается за свои проделки.
Однажды, когда встретились кое-какие трудности и мне было нужно сосредоточить все внимание моих учеников на том, о чем шла речь, этот парень нахальнее обыкновенного принялся за свои штуки. Что оставалось делать? Один мешал пятидесяти... Будь на его месте обыкновенный деревенский мальчишка-проказник, забывающий о месте и времени, сын заурядного крестьянина-бедняка, я, вероятно, и на этот раз постарался бы словами убежденья усмирить его. Но тут во всех движениях и позах, в каждом взгляде и в усмешке сказывалось нахальство, ясно говорившее всем: "Я и в школе так же, как на улице, делаю все, что хочу... не так, как вы!"
Взял я этого "привилегированного" баловня и вытащил из школы на крыльцо.
-- Ты один всем мешаешь! -- резко сказал я ему. -- Сам не хочешь учиться, так не учись, а другим не мешай! Убирайся!
И захлопнул за ним дверь. Парень, по-видимому, был ошеломлен...
Подобный поступок с моей стороны, может статься, был вовсе не педагогичен. Не спорю: учитель более опытный, постарше меня, может быть, действовал бы в таком случае иначе... Но что ж делать! Я уже сказал, что был не подготовлен к учительству и нес на служение делу лишь искреннее желание быть добросовестным и исполнить дело, как могу и как сумею лучше.
Через день, сколько помнится, парень опять появился на нашем горизонте. Он, очевидно, не смел войти в школу, но, мрачный и молчаливый, толкался в сенях. Я нашел его перед дверьми школы.
-- Ты зачем здесь? -- спросил я его.
-- Отец послал... -- промолвил он, не глядя на меня.
Отец, вероятно, велел ему пойти просить у меня прощенья, но мальчуган стоял, молча, как истукан. По-видимому, ему было трудно попросить извиненья, т. -- е. выговорить обычную, заученную фразу. Последнее обстоятельство меня несколько расположило к нему.
-- Ну, ладно! Помиримся на первый раз... Но если ты не перестанешь мешать нам, я совсем прогоню тебя из школы!
Последние слова я сказал твердым, решительным тоном.
На несколько времени этот шалун, действительно, присмирел, стал даже тише и скромнее прочих, но недели через 2, через 3 опять, было, начал распускать крылышки, но тут подошло Рождество.
Третий случай...
Несколько мальчиков -- человек шесть или семь -- жили при школе, в большом помещении, предназначенном для сторожихи. Эти мальчики были из соседних деревень -- версты за 3, за 4 от нашего селения, и зимой, в морозы, им было бы крайне неудобно каждый день странствовать в школу. С моего разрешения они устроились при школе и ходили домой лишь в воскресенье; они запасались из дома хлебом, кое-каким приварком, и сторожиха готовила им обед. Однажды вечером, на сон грядущий, один из этих пансионеров развозился с товарищем и, увлекшись, разорвал тому шапку. Обидчик оказался из семьи зажиточной, а потерпевший -- бедняк. Он не жаловался мне, но был в большом горе и плакал. Единственная шапка -- и теперь стала никуда не годна; не в чем на улицу выйти. А обидчик еще подсмеивается: "Волосьями, -- говорит, -- прикроешься... не что и надо!" Сторожиха на другой день рассказала мне об этой истории. Потерпевший мальчуган со слезами показал мне свою растерзанную шапку. Пришлось быть судьей... Не берусь судить, насколько был прав мой суд, но только могу поручиться, что он был скор и нелицеприятен. Изорванную шапку я отдал изорвавшему ее ("чини или покупай новую!"), а его шапку, тоже довольно поношенную, отдал потерпевшему. Тем дело и кончилось, и никаких протестов ниоткуда не последовало.
Вспоминая темные тени, невольно вспоминаешь и о свете... Какие славные крестьянские дети были у меня в школе!
Помню, напр., одного маленького мальчугана. Ему не было еще 8 лет, и в школу его приняли лишь по усиленным просьбам его матери-вдовы. Он сидел на первой скамейке, потому что был очень мал ростом, -- он был всех меньше в школе. Маленький, но довольно коренастый, здоровый, "гладкий", как говорится, с круглым личиком, с большими голубыми глазами, открытыми и доверчивыми, и с густыми-густыми льняного цвета волосами, нависшими надо лбом, -- этот мальчик мне очень нравился, и я любил смотреть на его милую белокурую головку. За его неуклюжесть я звал его "медвежонком". Иногда в деле ученья он не поспевал за своими взрослыми товарищами, и мне порой приходилось останавливаться с ним и помогать ему. Но по своим годам он был довольно развит, даже развитее многих из его товарищей.
В своих воспоминаниях я с каким-то необыкновенно тихим, отрадным чувством останавливаюсь на этом "медвежонке" и еще на одной темноглазой девочке, Маше, -- смуглой, высокой и худенькой; вот тоже было милое, прекрасное создание, -- натура нежная, жалостливая, отзывчивая. И "старый сельский учитель" через 30 долгих лет теперь вспоминает о них и раздумывает: что-то сталось с ними? Живы ли они? А если живы, то какова судьба пала на их долю?
Впрочем, да не подумает читатель, что из всех школьников только эти двое, мальчик и девочка, были хорошими, добрыми существами и остались в моей памяти! Вовсе нет! Вся моя маленькая публика (за весьма незначительными исключениями) была -- для меня, по крайней мере -- крайне симпатичной: с этими крестьянскими детьми я чувствовал себя лучше, легче, чем с избалованными, капризными детьми богатых семейств. Крестьянские дети в общем оказывались, несомненно, серьезнее этих детей (тех, с какими мне приходилось сталкиваться на своем веку -- в городах и в помещичьих усадьбах). Правда, крестьянские дети, каких я знавал, не умели "шаркать ножкой", делать "смехотворные реверансы" и т. под., но в них было больше деликатности, чем в детях, "приседавших" и "шаркавших ножкой"...
С соседями школа моя жила в мире и любви. Только еще на первых порах, осенью, у моей маленькой публики вышло некоторое недоразумение со становихой из-за индюка; это недоразумение могло, пожалуй, повлечь за собой последствия, весьма неприятные для шкур моих учеников, но, к счастью, все разрешилось благополучно.
Дело в том, что рядом со школой находилась квартира станового пристава (значит, "особы" -- в известном смысле); школьные владения разграничивались от соседнего двора плохоньким, старым плетнем. Становиха была любительница всякой птицы, и, между прочим, водилось у нее изрядное стадо индеек. Моим шалунам нравилось, когда индейский петух со своей индюшечьей важностью распускал хвост и крылья и, размахивая своим великолепным, красно-сизым наростом, начинал все пуще и пуще бормотать и волноваться. Мальчуганы, как только, бывало, урвутся из школы, сейчас и примутся всячески дразнить его из-за плетня. А тот, бедняга, ревет, надрывается, индюшки тоже начинают усиленнее клохтать, а мальчуганы и рады -- и в упоении чувств гогочут, гикают и свищут. Одним словом, поднимался страшный содом. Комната моя находилась далеко от места этих подвигов, и о дразнении индюка я ничего не знал до тех пор, пока становихина кухарка, весьма почтенная старуха, не пришла ко мне и не попросила унять шалунов.
-- Индюк, того и гляди, надорвется, еще заболеет, пожалуй! Нешто это порядки... дразнить чужую птицу! -- рассудительно говорила мне старуха.
Я согласился с тем, что это, действительно, непорядки.
-- Ну, вот то-то и есть! Ты, батюшка, своих атаманов-молодцов не распускай, а то ведь от этой вольницы житья никому не станет! Озорной здесь народ... что и говорить! -- шамкала старуха.
-- Усмирю, усмирю, бабушка! Иди с миром! -- успокаивал я старушку.
Я сказал школьникам, что индюк -- птица смирная, безобидная, что нехорошо дразнить и обижать его, когда он никакого худа им не сделал. Этим инцидент с индюком и был окончательно исчерпан. Дразнение индюка прекратилось, и лишь иногда изредка кое-кто из "непримиримых " ироническим тоном покрикивал по адресу тщеславной птицы: "Хорош! хорош!" и вполголоса передразнивал ее бормотанье...
Вышел и еще один случай -- одна из тех неприятностей, от которых в жизни ни за что не убережешься, как ни хлопочи.
Приближался храмовой праздник в том приходе, к которому принадлежало наше селение. Храмовой праздник -- значит пивной день, день пьянства, гульбы и драк. Еще задолго до этого многознаменательного дня ребята мои стали поговаривать о том, что у них "праздничают" три дня. Я тогда же им заявил, и накануне праздника повторил что я буду праздничать только один день, что на другой, же день после праздника школа будет открыта, и я стану заниматься, хотя бы пришли только трое или двое. Вот на Рождество им будет дан большой отдых, а теперь достаточно и одного дня. (Я и не воображал тогда, как окажется продолжителен их святочный отдых!).
На другой день праздника половина учеников явилась в школу; на следующий день не хватило человек десяти... Отмечу при этом, как интересный факт, то обстоятельство, что в первый и на второй день не являлись в школу исключительно мальчики, девочки же в оба дня были все налицо.
Через день или через два после праздника, -- в точности теперь не помню, -- во время занятий ввалился в школу причетник, бывший сильно навеселе, и шибко заплетающимся языком, с трудом немалым, кое-как довел до моего сведения, что батюшка остался в избе такого-то (имя рек) и послал его узнать, может ли он прийти в школу "пославить". За мною уже слышались сдержанные хихиканья и шепот... Я чувствовал: еще одна минута, -- и ученики мои придут в весьма игривое настроение духа, а тогда занятая наши -- "прости-прощай!" Я думал: сегодня уже не праздник, а будни, -- идут занятая в школе... А с другой стороны, священник, весьма может быть, и совершенно трезв, но ведь и появление "со славой" одного пьяного причетника представится уже немалым соблазном для ребят. Я поспешил объявить вестнику, что теперь принять не могу.