Головнину нужно было обнаружить при этом много изворотливости, ловкости и такта, -- качества, которыми нельзя пренебрегать; к ним следует присоединить еще неутомимое трудолюбие. Способен был он работать с утра до ночи без отдыха; почти никогда нельзя было застать его без занятий; подчиненным своим не давал он покоя, предлагал им разработать тот или другой вопрос, требуя от них сведений, объяснений и т.д.; видно было, что проекты самые разнообразные сменялись в его голове, как в калейдоскопе, с изумительною быстротой. В течение четырехлетнего своего управления министерством ничего не оставил он в прежнем виде, перевернул всю нашу учебную систему. Но ничего основательного и полезного создать он не мог. Почему? Находилось немало людей, которые утверждали, будто он никогда и не имел в виду благо России, -- напротив, будто с сатанинскою злобой старался он сеять в ней семена всякого зла. Это мнение о нем особенно укоренилось в разгар польского мятежа. В конце 1864 года приехал в Петербург М.Н. Катков. При первом же моем свидании с ним он стал доказывать, что самому великому князю Константину Николаевичу не пришло бы в голову разыграть ту постыдную роль, которою он запятнал свое имя в Варшаве, что всему виной злой демон, его руководитель, что Головнин отуманил его пошлым либерализмом, а за спиной его сносится с Пальмерстоном, Маццини, со всеми нашими врагами и коноводами европейской революции. Все это казалось мне не более как шуткой. "Боже мой, -- заметил я, смеясь, -- какие грандиозные замыслы приписываете вы Александру Васильевичу..." -- "Чему вы смеетесь? -- воскликнул Катков. -- Я вовсе не шучу, а твердо убежден, что Головнин находится в ближайших сношениях с заграничными революционерами". Оказалось, что он действительно не шутил. Одна из отличительных черт Михаила Никифоровича заключалась в том, что всякую деятельность, шедшую явно вразрез с интересами России, он не хотел объяснять легкомыслием, недальновидностью, сумбуром, который господствовал у нас в умах; он не допускал мысли, чтобы люди шли по ложному пути только потому, что не понимали, где находится настоящий путь; для него самого истина была так ясна и очевидна, что -- казалось ему -- только со злым умыслом можно было закрывать на нее глаза. Именно с такой точки зрения смотрел он на Головнина, и мало-помалу жалкая фигура Александра Васильевича начала рисоваться пред его взорами в чудовищных формах; в негодовании своем приписывал он ему такие свойства, каких у того не было и в помине, -- и ум необычайно проницательный, и непоколебимую твердость воли, и уменье приобретать безграничное влияние на людей: только все это было направлено на зло, всем этим пользовался Головнин на погибель России. Целью этого Мефистофеля было будто бы довести страну до коренного переворота, чтобы посадить в. к. Константина Николаевича на престол и самому управлять от его имени. Предполагать в нем такие замыслы значило делать ему слишком много чести. Я не был близок к Головнину, но все-таки имел возможность достаточно узнать его, и мне всегда казалось, что это был человек ума весьма ограниченного. Он представлял собой одну из самых видных жертв той смуты, которая воцарилась у нас после Крымской войны. Он уверовал, что спасение России заключается в широком развитии либеральных учреждений, что ей следует идти быстрыми шагами по пути какого-то неясного для него самого прогресса и как можно скорее и решительнее порвать связи с прошлым. И многие другие увлекались такими же идеями, но, приступив к делу, сознав ответственность, лежавшую на них, наученные наконец опытом, они постепенно убедились в несостоятельности своих увлечений. Для примера можно указать на Н.А. Милютина, который в позднейший период своей деятельности был уже вовсе не таким, каким знали его вначале. Но для Головнина подобная перемена по самому свойству его ума, узкого и теоретического, была невозможна. Усвоив себе раз известные идеи, он не был в состоянии проверить, в какой мере соответствуют они действительным потребностям общества, -- этому препятствовала и его недальновидность, и неуменье его разбирать между голосами, доносившимися до него, то, что было разумно и что пропитано ложью. Я не сомневаюсь, что Головнин искренно преклонялся пред теориями, процветавшими у нас в шестидесятых годах, хотя, с другой стороны, к этому примешивался и расчет: теории эти имели большой успех в среде нашей жалкой интеллигенции, а ему очень хотелось заручиться ее расположением. Он был выдвинут вперед великим князем Константином Николаевичем, но помимо этой опоры домогался еще другой и думал найти эту опору в тогдашнем настроении так называемого "общественного мнения".