После такого отзыва, не стесняющего меня сроком, я немедленно приступил к работе. Я выбрал следующий, по моему мнению, лучший план. Программа, рассуждал я, есть не что иное, как суммарий конспекта, оглавление его. Главная сила в конспекте, который по тому самому необходимо обязан принять характер критический, ибо только критика может указать, как должно быть изменено существующее преподавание. Притом мне сдавалось, что критические заметки будут убедительнее для лиц, которые станут рассматривать и судить мою работу. Критика моя относилась не к одному содержанию преподаваемого, но и к способу, методу преподавания -- и преимущественно к сему последнему. Одним словом, я думал сделать лучше, а вышло, как увидим, хуже -- не для самого дела, а для меня лично.
Работа моя, конченная через год (в 1851 г.), очень понравилась Я.И. Ростовцеву. Он отзывался о ней в самых лестных выражениях. Для того чтобы придать ей гласность в ведомстве военно-учебных заведений и ознакомить с нею поближе преподавателей русского языка и словесности, он признал нужным передать конспект и программы на рассмотрение особой комиссии, составленной, под председательством И.П. Шульгина, из наставников-наблюдателей и старших учителей русского языка и словесности в петербургских кадетских корпусах.
Из мнений, поданных лицами, рассматривавшими мой труд, только одно оказалось вполне одобрительным и сочувственным. Оно принадлежало И.И. Введенскому, очень даровитому и знающему преподавателю, известному в литературе по своим переводам Диккенсовых романов для "Отечественных записок". Все прочие взглянули неблагосклонно на предлагаемый мною метод. А в отзыве одного из этих недовольных ясно проглядывало сильное раздражение, которое нередко выражалось резкими речами. Причину раздражения я объяснял вышеуказанным характером моего конспекта. Критические заметки о недостатках, неправильностях преподавания русского языка и словесности были истолкованы как личности, отнесены на счет преподавателей в военно-учебных заведениях, чего у меня не было ни в уме, ни в разуме. Каким образом мог я говорить о предмете, совершенно мне неизвестном? Я никогда не учил в корпусах, не знал ни одного из корпусных преподавателей, никогда не присутствовал на их уроках. Я указывал недостатки, которые замечал во время моей практики и которым сам, при начале моей педагогической карьеры, платил большую или меньшую дань.
Чтобы уладить дело, возмущенное противоречивыми о нем мнениями, необходимо было отдать его на просмотр третьего лица, которое могло бы с полным беспристрастием, единственно в интересах науки и педагогических требований, произнести окончательный приговор. Указание такого лица предоставлялось мне. Я выбрал профессора Московского университета, Ф.И. Буслаева -- человека авторитетного. Общими силами мы занялись отделкой моей работы. Федор Иванович трудился преимущественно над программой грамматики и, кроме того, в программе истории русской словесности составил отдел истории языка и слога. Мне же преимущественно принадлежали программы теории словесности (прозы и поэзии) и истории русской литературы. Исправленная таким образом, программа русского языка и словесности была утверждена 25 июня 1852 года главным начальником военно-учебных заведений в виде опыта, на пять лет. Труд мой удостоился двойной награды: мне было объявлено высочайшее благоволение и пожалована тысяча рублей. Сверх того, начальство военно-учебных заведений поручило обоим трудившимся составление учебных руководств на основании выработанной программы: мне -- истории русской словесности и хрестоматии к новому ее периоду; Ф.И. Буслаеву -- исторической грамматики русского языка и исторической хрестоматии церковно-славянского и древнерусского языка. Составление же учебника по теории словесности, взятое на себя также г. Буслаевым, было потом передано с разрешения начальства И.И. Введенскому; но труд, начатый последним, был прерван его преждевременною смертью.
Лично благодарить Якова Ивановича за внимание к моему труду пришлось мне в приезд его в Москву летом 1852 года. Я был принят им очень благосклонно. В разговоре он выказал живой интерес к образованию вверенного ему юношества, к надлежащей постановке учебного дела в корпусах. В особенности останавливался он на мнениях преподавателей о программе, желая знать, как я смотрю на сделанные мне возражения и замечания. Должно быть, недобрый гений внушил мне такой ответ: "Большая часть спорных пунктов происходит, как мне кажется, от недоразумений; случись мне быть в Петербурге и лично переговорить с каждым из лиц, подавших мнение, мы -- я в том уверен -- легко разрешили бы несогласия и сошлись бы во всем существенном". При этих словах Яков Иванович задумался: видно было, что в голове его зародилась какая-то мысль. Действительно, в ноябре того же 1852 года получил я официальное письмо, извещающее меня, что "Его Императорскому Высочеству Наследнику Цесаревичу благоугодно, чтобы я прибыл в Петербург для словесного совещания с преподавателями русского языка и словесности с.-петербургских военно-учебных заведений". Это известие озадачило меня неожиданностью. Москвичу-домоседу, устроившему свою жизнь покойно и боявшемуся каких бы то ни было нарушений обычного, приходившегося по сердцу, течения времени, жутко было идти на генеральную баталию с незнакомыми лицами, петербуржцами, о которых сложилось мнение, что они или свысока или косо смотрят на москвичей. Мне хотелось бы отправиться с Ф.И. Буслаевым, разделявшим мой труд, так как ратовать вдвоем все же легче, чем одному, но он не мог оставить своих занятий. Желая заместить его другим лицом, я обратился за помощью к И.И. Введенскому, который с свойственными ему искренностью и честным увлечением охотно согласился исполнить мою просьбу. Вот отрывок из его письма ко мне по этому поводу: "Вы слишком скромны, когда говорите, что новыми программами вводится только более правильное направление и более правильный метод преподавания словесности и языка. Нет, новые программы представляют совершенную реформу в нашей науке, совершеннейшее отрицание прежних схоластических приемов, и в этом заключается единственная причина, почему они встречены с таким дружным и единодушным ожесточением. Радуюсь и считаю себя счастливым, что значительная часть этого ожесточения начинает теперь падать и на меня со стороны моих собратов по ремеслу... С величайшим удовольствием готов разделить вашу участь на предстоящих диспутах и душевно благодарю вас за роль, какую вы назначаете мне в качестве вашего товарища. Федору Ивановичу, нет сомнения, эта роль была бы гораздо приличнее, но если уж нельзя ему быть в Петербурге, я готов, заменяя его, употребить все зависящие от меня средства, чтобы отстоять правое дело".
Письмо это несколько ободрило меня. Но все же естественно было мне чувствовать тревогу и смущение, когда, по приезде в Петербург, в назначенный для первого диспута день явился я вместе с К.Д. Кавелиным в огромную залу Первого кадетского корпуса (где теперь Первое Павловское военное училище) и вступил на кафедру. Половина этой залы была занята разнородною публикой. В первых рядах сидели кроме начальника штаба директоры и инспекторы петербургских корпусов -- люди чиновные, увесистые; за ними поместились преподаватели военно-учебных заведений и сторонние посетители, из любопытства приехавшие на педагогический конгресс; далее стояли кадеты высших классов. И в этой многочисленной публике я различал очень немногих знакомых. Еще менее было таких, которые не желали бы побиения москвича, задумавшего какую-то реформу в преподавании русского языка и словесности. Не могли же, в самом деле, воспитанники военно-учебных заведений относиться равнодушно к неудаче их учителей и наставников. Неестественно было и самим наставникам, по солидарности, свойственной каждой корпорации, злорадствовать какому-либо из ее членов. Я мог рассчитывать на искреннее сочувствие К.Д. Кавелина, но только на сочувствие, потому что он (выражаясь его собственными словами из письма от 8 декабря 1850 года), "не будучи знатоком дела, не мог подавать мнений, которые сколько-нибудь весили бы в глазах специалистов". Затем я сильно надеялся -- и не ошибся в надежде -- на заступничество со стороны И.И. Введенского, а также на поддержку Г.Е. Благосветлова и В.Ф. Кеневича, преподавателей, смотревших на мою программу одинаково с Введенским. А между тем в другом, противоположном лагере какое число готовых оппонировать! Из них мне приходилось ведаться с опытными и знающими педагогами, известными, кроме того, в литературе своими почтенными трудами.