авторів

1468
 

події

201391
Реєстрація Забули пароль?
Мемуарист » Авторы » Aleksey_Galakhov » Записки человека - 117

Записки человека - 117

06.04.1892
Москва, Московская, Россия

 До поездки за границу Петр Николаевич знал, хотя не в равной степени, языки греческий, латинский, французский и немецкий. За границей выучился он италианскому, который был ему нужен для чтения в подлиннике поэтов и сочинений исторических, написанных самими итальянцами. Судьбы Италии постоянно занимали его внимание. Он питал к ней какую-то особую любовь, своего рода благородное пристрастие. Ее истории, от падения Западной Римской империи до восстановления ее Карлом Великим, посвящает он первое свое сочинение. В "Письмах из Флоренции" ("Русский вестник", 1857) знакомит он читателей с настоящим и прошедшим этого города. В "Русском вестнике" же напечатаны многие другие статьи, рассуждающие о состоянии страны, некогда процветавшей: "О мюратизме в Италии", "Что думает и гадает Италия о своем будущем?", "Юность Катерины Медичи". Кроме того, написал он несколько статей, к сожалению, не конченных, о Данте и его веке ("Отечеств[енные] зап[иски]")[1]. Он даже намеревался, несмотря на свою печаль и болезненное положение, открыть для желающих особый курс истории Италии. Короче, италианский вопрос сделался его любимою темою и "всецелое возрождение Италии" -- твердым убеждением. Ошибался ли он или нет в своем убеждении -- это до нас не касается; но самая любовь к италианской независимости свидетельствует ясно в пользу благородства духа и просвещенного взгляда на исторические судьбы. Она проистекала из того же источника, из какого выходило вообще заступничество слабых, покровительство обиженным. В жизни народа, равно как и в жизни человека, сердце его билось сочувствием к притесненным, негодованием на притеснителей. Если возмущало его самоуправство с личностию человека, то как могло не возмутить его самоуправство с личностию народа -- национальностью? Успех не был для него оправданием потому только, что он успех, равно как неудача не была для него преступлением потому только, что она неудача. Он считал долгом человечества воздвигать и падших людей, и падшие народы. На это воздвижение смотрел он как на реставрацию исторической правды. Но, враг всяких насильственных распоряжений и непрошеного вмешательства, он хотел бы предоставить самому народу совершение собственного устройства. Италия, по его мысли, могла быть способною на это при более благоприятных обстоятельствах, и потому он стоял на стороне того мнения, по которому Италия fara da se (управится сама собою).

 Чтобы покончить с первым путешествием Петра Николаевича, мы обязаны упомянуть об одном обстоятельстве, относящемся к этому же периоду его жизни. В начале статьи нашей сказано, что семейное счастие Петра Николаевича устроилось "желанно", хотя и "неожиданно". Последнее выражение может показаться загадочным: надобно объяснить его.

 Дело было действительно так. Для Петра Николаевича действия человеческие тогда только имели значение хороших, когда они вытекали из побуждений внутренних -- из основ разума, долга, чувства. Он требовал расчета, не того, конечно, которым руководствуются люди сметливые, умеющие мастерски обдельшать свои дела и сводить их к благополучному концу, а расчета мыслящего, оправдываемого началом и согласного с целым настроением нравственно-определенного существования. Как профессор, он развитие исторических судеб объяснял разумными причинами: то же воззрение перенес он и на историю личную -- на жизнь человека, взятого отдельно. К неразумному и внешнему чувствовал он как бы инстинктивное отвращение. Случай представлялся ему всегда чем-то глупым и бессмысленным -- падением кирпича, убивающим прохожего. Если он и признавал возможность случайного счастия, то не доверял прочности, еще менее достоинству счастия, устроенного случаем. Счастие, по его взгляду, долженствовало быть заслугой, а не находкой, нравственным приобретением, а не жребием, брошенным Бог весть откуда и Бог весть кем. Понятно после этого, что всего менее мог быть уважаем им случай в той связи, которая завязывается на всю жизнь и не развязывается без гибельных потрясений, -- я разумею связь супружескую.

 Первый, слабый узел этой связи завязался до поездки его за границу, и не столько его собственной волею, сколько желанием других... Говорю об этом факте не только как друг, но и как участник. То была простая игра чувств, затеянная не Петром Николаевичем. С своей стороны он не давал ни существенной обязанности, ни формального обязательства, которые, разумеется, имели бы для него силу закона. Ему не было надобности строить моста для отступления, потому что он и не заходил далеко, то есть неблагоразумно (нельзя же назвать неблагоразумием портрет его, врученный ученице по ее желанию, на помин об учителе, и стихотворения Рюккерта, отданные ей в подарок уже по его желанию). Меня, впрочем, радовали подобные, по видимому непрочные отношения. Мне сильно хотелось укрепить их и построить на них будущее счастие друга (последствия показали, что я не ошибся). Своими письмами поддерживал я так называемую романтическую завязку, хотя из писем Петра Николаевича и не видно было особенного его стремления в ту сторону, куда я вел его. Наконец, из Парижа, перед возвращением его в Россию, получаю от него письмо, смутившее меня следующими строками: "Что касается до меня собственно, любезный друг, то скажу вам откровенно, что я, долго возясь с книгами в разных видах и переплетах, и сам сделался сух и черств, как старинный переплет; нельзя ли вам довести об этом до сведения известной вам особы?" Другое затем письмо из Берлина рассказало историю знакомства, о котором я уже упоминал. План мой пошатнулся, но совершенно уничтожиться было ему не суждено. Впрочем, и в развязке повторилось то же явление, как и в начальном узле. Она совершилась как бы без желания и воли Петра Николаевича. Не он подвигал к благополучному исходу отношения, сначала так слабо завязанные, потом как бы совсем оставленные. Этому исходу много помогла постоянная, более семи лет тянувшаяся привязанность девушки: не мог не ценить ее Петр Николаевич. Характером таких-то обстоятельств объясняются слова его в нижеприведенном письме ко мне: "Я не искал его (счастия) усердно, не гонялся за ним -- само пришло, будто подосланное кем". Поэтому-то имел он право назвать свое семейное счастие "посланным". Но это посланное счастие составило драгоценность его жизни; лишение его ускорило смерть нашего друга. Понятно, почему так осторожно или, лучше, так разумно поступал он в этом случае: чувствуя, как придется ему любить человека, с которым он соединит судьбу свою нераздельно, он хотел оградить себя всеми разумными и нравственными соображениями, чтобы не пенять на себя при несчастии, чтоб услаждаться самодовольством при счастии, чтоб иметь право сказать то, что он сказал в том же письме: "Да, это было счастье". По возвращении Петра Николаевича из-за границы оказались в нем значительные перемены: самою неважною из них была возмужалость (ему минуло 30 лет), самою важною -- какая-то печаль и задумчивость. Причину этого объясняли различно: одни приписывали ее телесному недугу, другие чувству тайной, от всех скрываемой любви. Но я, хорошо понимавший друга, не мог допустить ни того, ни другого толкования. Причина, конечно, существовала, но иная, высшая, разумная. То была благородная тягота сердца, налагаемая на человека видимым разладом между текущею жизнию и началами жизни, то был сознательный недуг европейски просвещенного человека, который не ошибается в ценности предметов и сравнением определяет внутреннее достоинство каждого из них, и малого, и большого. "Подивитесь простоте здешнего обращения (писал он из Берлина): сущность дела здесь главное, формальностей почти никаких. Взглянут мельком на ваши бумаги, затем ректор пожмет вам руку -- и вы допущены к слушанию лекций". В другом письме, говоря о Светлом празднике, проведенном в одном городе, он прибавляет: "Не было мне надобности ни в мундире, ни в визитных карточках; ничем вы не обязаны наружно, и никто не насилует вашего внутреннего чувства". Поэтому Петр Николаевич любил рассказывать о своем путешествии, когда заходила о том речь. В это время задумчивое лицо его оживлялось, и глаза, впалые и болезненные, светили таким приятным голубым светом, что не знаешь, бывало, что лучше: слушать ли его рассказы или любоваться рассказчиком.

 Этот образ благородной личности, болезненный и меланхолический, остававшийся незабвенным во внешнем и внутреннем чувстве того, кто сближался с нею, -- этот прекрасно-грустный образ сохранился при ней навсегда. Чем дальше Петр Николаевич шел по жизненному пути, тем крепче мужала его грусть. Тем сильнее возвышалась ее красота. Не было возможности затихнуть душевной боли, потому что душа строже и строже стояла за нравственные начала. Она требовала их от жизни текущей: она искала их в жизни прошедшей. Если в настоящем она замечала много неправедного, то и в истории также видела частное господство неправды и медленное, тяжелое, шаг за шагом совершаемое торжество правды. Представление этой борьбы омрачало правдивую душу преподавателя. Скорбная повесть о тех, которые жили прежде нас и своими слезами и кровию удобряли для нас историческое поприще, отзывалась скорбию в его уме, лице, взгляде, голосе. Особенно тяготили его события истории текущей, на его глазах и памяти совершающейся, которые как бы обращали вспять успехи времени и повторяли отжившее, являя собою известный исторический круговорот. Тогда он страдал вдвойне: и как очевидец своего времени, и как мысленный современник эпох минувших. Мудрено ли было при таком состоянии бояться за свою веру в прогресс человечества? Или, и не имея такой боязни, возможно ли было успокоиваться на той мысли, что впереди еще много времени, что время отчаянно терпеливее?

 Петр Николаевич мог бы, конечно, повеселеть, когда бы в душе его было поменьше нравственной стойкости. Тогда бы, может быть, он нашел средство примирить каким-нибудь способом свои убеждения с тем, что делается вокруг него. Разве мы не видим, в самом деле, что целые легионы людей живут спокойно и счастливо, запасшись похвальным образом мыслей и не зная, куда девать их или явно противореча им своими собственными поступками? Они горячо рассуждают о чувстве человеческого достоинства и между тем непрерывно оскорбляют это чувство, начиная с самих себя до своего привратника. Идеальные стремления и противоидеальные действия идут в их жизни рядом. Петр Николаевич не походил на таких людей нисколько. И если для тех не было ничего священного, то у него священного было много. Однажды усвоив убеждение, он не профанировал его ничем. Этим он давал пример глубокого уважения к началам твердо закаленного направления. Иные, при всем своем достоинстве, как бы играют с тем, что внутренно признают важным и чему служат добросовестно. Нельзя, конечно, не ценить такого обращения с предметами, если только оно происходит из иронического настроения, а не от легкомыслия. Ирония, как свободное парение духа над тем, чему он поклоняется, свидетельствует также о могуществе нашей природы: ею не сокрушается величие кумира, не заподозривается искренность приносимых ему жертв. Однако ж тому, кто проникнут идеею долга и чувством деликатности, едва ли может она нравиться. Сын, готовый на все из любви к отцу и между тем не щадящий его для острого словца, конечно, не преступник, но каждый отдаст предпочтение тому сыну, который, при равной силе любви, не дозволяет себе и невинной шутки над ее предметом. В нравственном существе, каким должен быть человек, уважаешь всего более твердую преданность убеждениям, проникновение души чувством долга, которое поведению нашему сообщает прочность и ровность, -- своего рода героизм. Так, например, уважение к личности -- если только это не пустые слова -- выражается признанием человеческого достоинства и гуманным обращением с людьми, на каких бы ступенях общественной лестницы они ни стояли. В какой мере Петр Николаевич был способен к такому гуманизму, можно видеть из следующего факта, которого я был свидетелем. Он в первый год своей супружеской жизни проводил лето в Останкине, подмосковном имении гр. Шереметева. Мы с женой, оставшиеся в Москве, часто навещали его. Однажды, напившись у них чаю на даче, мы вчетвером отправились гулять. Отошед на небольшое расстояние отдачи, Варвара Арсеньевна (супруга Петра Николаевича) вспомнила, что она забыла ключи от чайного ларчика и от комода, в котором хранились разные вещи и деньги. Испугавшись, потому что ей известна уже была на опыте нечестность прислуги, она просит Петра Николаевича вернуться назад и принести ключи. "Как же, мой друг, это сделать, -- отвечал он ей, -- ведь это совестно". К этим словам прибавлять больше нечего. Петр Николаевич согласился бы скорее лишиться денег, чем оскорбить прислугу подозрением, может быть, еще не заслуженным, и тем нанесть обиду человеческому достоинству.



[1] См.: Письма из Флоренции // Русский вестник. 1857. No 3--5; О мюратизме в Италии // Там же. 1857. No 10 (Совр. летопись); Что думает и гадает Италия о своем будущем // Там же. 1857. No 18/19; Юность Катерины Медичи // Там же. 1857. No 21/22; Дант, его век и жизнь (ст. 1--3) // Отечественные записки. 1855. No 5, 7; 1856. No 3.

Дата публікації 06.06.2021 в 10:05

Присоединяйтесь к нам в соцсетях
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2024, Memuarist.com
Юридична інформація
Умови розміщення реклами
Ми в соцмережах: