Первое представление "Гамлета" (перевод Н.А. Полевого) можно назвать достопамятным событием в летописи московского театра. Выдающимся пунктом была та сцена, когда Гамлет, после смущения и ухода короля, произведенных в нем игрою странствующих актеров, убедился в том, что отец его погублен Клавдием, занявшим престол. Сознательно или бессознательно, по расчету ли, заранее придуманному, или по невольному душевному порыву, Мочалов, сидевший на полу у ног Офелии, вскочил и в припадке истерической радости начал прыгать по сцене, хохоча и требуя музыки, флейтщиков. Незаметной чертой разграничивалось здесь смешное от ужасного: трагик мог произвести первое ощущение, и тогда бы все погибло, но он произвел второе и выказал в себе великого артиста. Искренность взрыва поразила публику, которая долго не могла успокоиться от волнения; представление на несколько минут остановилось. Кто хочет больше познакомиться с этим спектаклем, пусть прочтет подробный отчет о нем Белинского {Сочинения, т. 2.}, передавшего впечатление верно, по живым следам. Блистательный успех Мочалова сблизил его с Полевым как переводчиком пиесы -- сближение, не бесполезное для обоих. Полевой мог помогать малообразованному артисту в уяснении драматических лиц, взятых из истории; артист, с своей стороны, мог дать ему некоторые советы при сочинении драмы "Уголино" по внешней ее технике, то есть по отношению ее к сценическим условиям. Автор читал ему различные сцены, чтобы видеть, какое они произведут на него впечатление, и отсюда заключить об их действии на всю публику. В одно из таких чтений произошел забавный казус, рассказанный мною в "Отечественных записках". Мочалов явился в веселом расположении духа, после завтрака. Он с первых же слов начал хвалить искусство автора; чем дальше, тем больше и больше им восторгался; наконец пришел в такой пафос или азарт, что вскочил со стула:
-- Николай Алексеевич, побойтесь Бога! Что ж это вы делаете?
-- А что такое? -- спросил несколько изумленный творец "Уголино".
-- За что же вы Шекспира-то режете?
Что именно при этом подумал Полевой -- неизвестно. Нет сомнения, что он вспомнил стихи Чацкого: "Не поздоровится от этаких похвал!"
Выше сказано, что Мочалов был всегда ровен и хорош в мещанской драме Коцебу "Ненависть к людям и раскаяние". Действительно, это была одна из любимых его пиес, к русскому переводу которой приложен его портрет. Он исполнял роль обманутого мужа, удалившегося в уединение и впавшего в мизантропию. Лучшая сцена -- встреча его с другом и рассказ о постигшем его несчастии. Начал он этот рассказ спокойно и как бы равнодушно, но потом мало-помалу поддавался охватывающему его чувству, которое тут же сообщалось зрителям, с каждым словом сильнее и сильнее двигал он их сердца изображением накопившейся душевной горечи, наконец, не мог удержать слез -- этих "нежданных, давно небывалых своих знакомцев". К концу рассказа не было ни одного как среди публики, так и между актерами, кто бы не прослезился; многие дамы не могли удержать своих рыданий.
"Тридцать лет из жизни игрока", французская мелодрама, имела чрезвычайный успех, особенно в Москве, благодаря прекрасной игре всех действующих лиц (ensemble), особенно главной роли (игрока) и роли жены его: первую исполнял Мочалов, вторую -- Львова-Синецкая. В течение целого месяца пиеса давалась почти ежедневно, по переводу самого директора театра, Ф.Ф. Кокошкина, взявшего на себя этот труд для бенефиса своей фаворитки (Львовой-Синецкой). Каждый из трех ее актов, сообразно французскому вкусу, оканчивался разительным эффектом. Игра Мочалова держала всех и каждого в постоянно напряженном состоянии духа. Некоторые нервные дамы выходили из лож в коридор при потрясающих сценах. Особенно замечателен третий акт. Здесь игрок, окончательно разорившись, живет среди гор, в каких-то развалинах. Нищета сделала его преступником: он убил путника, ограбил его и воротился домой к жене и малолетней дочери. Он попросил пить. Дочь, подавая стакан воды, заметила, что у него рукава в крови. Надобно было видеть лицо Мочалова, чтобы судить о его душевном состоянии при этих словах. Он был ужасен. Бормоча: "Кровь! Кровь!", он судорожно обтирал рукава, а сам, бледный, с искаженным лицом, улыбался какой-то страшною улыбкой... Какое сравнение с игрою другого артиста в той же роли -- Каратыгина! Этот при словах дочери, для вящего эффекта, падал на колени, забыв, что человеку, укравшему ожерелье, заслужившему отцовское проклятие, проигравшему все имущество своей жены и убившему из ревности друга дома, преступление не в диковинку. Впрочем, Каратыгин был падок на эффекты, в которых душа была ни при чем, а действовала одна внешность. Говорят, он жалел, что "Фенелла" ("Немая в Портачи") -- опера, а не трагедия. "Для чего ж это вам хочется?" -- спросили его. "Вы посмотрели бы тогда, как бы я в роли Мазаниелло выбежал на сцену с топором в руках?."