Но оставим человека и поговорим об артисте. В этом последнем отношении мне трудно говорить о нем равнодушно. Много времени прошло с тех пор, как я его видел в последний раз, но и теперь, несмотря на преклонность моих лет, при малейшем воспоминании об игре его в тех или других пиесах, душа моя снова испытывает те мощные и вместе сладостные впечатления, которые он возбуждал в зрителях. К этому наслаждению прошлым примешивается и сожаление о молодых людях настоящего времени, лишенных возможности запасаться сильными и благодатными ощущениями высокого трагизма. Увы, нет более русских трагиков, нет более трагедий на русской сцене! Это -- великий пробел в эстетическом образовании нашем, не наполняемый никакими оперетками и шансонетками. Правда, к нам наезжают из чужих краев очень даровитые, даже перворазрядные трагики, но всестороннему, полному действию игры их более или менее все-таки мешает чужая речь и, кроме того, самое исполнение характеров, свойство которого в известной мере зависит и от национальной особенности исполнителя. Я сравнивал Гамлета -- Мочалова с Гамлетом -- Росси и нахожу, что у последнего тускнели, а нередко и совсем пропадали те места, где выступали ирония и юмор, эти отличительные принадлежности Шекспировых драм, тогда как у первого они выражались сочувственно и сильно западали в сердца зрителей. Современная Мочалову критика (особенно в статьях С.Т. Аксакова) верно поняла значение его таланта. Она отнесла его к разряду тех артистов, в сценической игре которых главным двигателем служило вдохновение, увлечение представляемым, а не искусство и расчет. Первая игра может быть неровною, но зато она впечатлительнее, эффектнее в хорошем смысле этого слова: ее трудно забыть, так как она заставляет сильно биться сердце зрителя; вторая -- расчетливей и выдержанней, но зато холоднее. Действительно, Мочалов редко был одинаков в течение всей пиесы: он подчас как бы ослаблялся, чтобы эту временную слабость вознаградить неожиданным подъемом духа, такой вспышкой, при которой никто не мог оставаться равнодушным. Торжество его таланта обнаруживалось преимущественно в патетических местах пиесы. Исключением служили немногие трагедии и драмы, в которых он как бы отступал от обычной ему неровности представлений, таковы были драма Коцебу "Ненависть к людям и раскаяние", французская мелодрама "Тридцать лет из жизни игрока", некоторые трагедии Шиллера, особенно "Коварство и любовь", "Гамлет" Шекспира и др. В них он везде и постоянно был хорош. Природа наделила его богатыми способностями как артиста (за исключением роста -- среднего): лицом, свободно выражавшим разнообразные движения души, прекрасным гибким голосом, способным переходить от одних тонов к другим, совершенно противоположным: от тихого, сладостного шепота любви к гремящей угрозе ревности, к злобно-радостному хохоту удовлетворенного мщения. Указанное мною свойство таланта Мочалова было причиною, что он менее удачно исполнял те пиесы, в которых старался играть лучше, как бы сдерживая себя, налагая на себя узду. Почитатели его знали это хорошо и потому никогда не просили его постараться, показать себя перед какими-нибудь приезжими из Петербурга любителями и знатоками театра. Наоборот, нередко случалось, что при неудовлетворительном исполнении целого он неожиданно вырывал у зрителей восторженные аплодисменты произнесением нескольких слов или монолога, по видимому не содержащих в себе ничего особенного. Так, между прочим, было при представлении "Марии Стюарт" (Шиллера) в приезд Каратыгиных -- мужа и жены -- в Москву. Роли Лейстера и Марии исполняли приезжие, роль Мортимера -- пылкого, увлеченного юноши -- Мочалов. Казалось, чего бы лучше? Характер Мортимера подходил как раз к таланту московского трагика. Мы, москвичи, вполне были уверены, что он затмит своего соперника. Не тут-то было. Павел Степанович как бы забыл возраст представляемого им лица, не сбрил бакенбард и явился с виду человеком лет сорока, а не двадцатилетним юношей. Играл он очень вяло, как бы нехотя; даже в одном месте, именно -- в сцене между Марией и Мортимером, отступил от подлинника: не заключил королеву в свои объятия, хотя находился под сильным влиянием страсти {Действие III, выход 6-й.}. Но в другой сцене (шестой 1-го действия) он поразил зрителей произнесением следующих слов Мортимера, выражавшего Марии преданность ей английского юношества и готовность поголовно восстать на ее защиту:
...Если бы монархиню свою
Британец видел, английская юность
Грозой восстала б, ни один бы меч
В своих ножнах не оставался празден,
И, исполинскую подъяв главу,
Мятеж протек бы остров в край из края.
Мне трудно сказать теперь, чем в особенности подвигнута была публика, заявившая свое ощущение громом рукоплесканий и криками "браво!". В голосе трагика действительно слышалось восстание, грозный мятеж.