Когда в дороге приходится встречаться с участниками войны, мне хочется узнать от них не те или иные подробности военных действий, а разгадку великой тайны, имя которой:
Душа человеческая.
О "военных действиях" они знают не больше, чем мы.
"Личное участие", скорей, даже мешает. Всю картину военных действий заслоняет для них тот "кусочек", который они видели сами.
Но другое дело -- личное переживание. Это может рассказать только сам участник. Живой человек. Вот тот самый, который сидит перед вами и который месяц тому назад был в бою, шёл в атаку, видел, как "кувыркаются" бегущие на приступ подстреленные люди...
Ну и что же? Неужели же в душе этого человека всё осталось "по-прежнему"?!
Больше всего меня интересовало два вопроса:
Как на войне относятся к смерти? И как относятся к личному убийству?
Я встретил одного офицера, который на оба эти вопроса дал в высшей степени интересные ответы.
Это был совсем молодой человек. Ещё безусый. С очень смелым и как будто бы немного упрямым лицом. Участвовал во многих боях. Был контужен. Теперь поправился и ехал разыскивать свой полк.
Мы сразу же разговорились с ним и сразу же сблизились. Это бывает в дороге.
-- Вы убили кого-нибудь на войне? -- спросил я его. -- То есть так, чтобы видеть и знать, что вот этого немца или австрийца убил я?
-- Да, убил. Это было так: мы подкрадывались к немцам. Подошли очень близко. И так тихо, что они не слыхали. Шагов за сто часовой немец увидел одного из наших. Выстрелил -- и убил. Я выстрелил в часового -- и он упал на моих глазах. Немцы, захваченные врасплох, сдались.
-- Что же вы чувствовали, убивая часового? Ведь в мирное время вы не могли бы этого сделать?
Офицер долго думал. Как будто бы в первый раз встал перед ним этот вопрос.
-- Да знаете... это совсем другое... Я вам для ясности приведу пример. Бывало несколько раз со мной так: идём в атаку. Стрельба страшная. Никаких "людей" перед собой не видишь. Одна цель: идти вперёд. Разрушать всё, что мешает этому движению. И вдруг: сдаются! И сразу точно другие глаза. Всё другое. Как только оружие брошено, они сдались, сейчас же делаются "людьми". Мы угощаем их чаем. Разговариваем. Смеёмся. Шутим. И такого -- я не мог бы "убить"!..
На другой вопрос, об отношении к смерти, офицер ответил не задумываясь:
-- Как на войне относятся к смерти? Никак! Просто об этом там нельзя думать. Не из храбрости. А помимо воли человеческой. Как это ни странно, но там, где каждую минуту и справа и слева умирают, -- о смерти не думает никто. В мирное время меня часто мучил вопрос о неизбежности смерти. На войне я не думал об этом ни разу.
-- Как же вы это объясняете?
-- По-моему, на войне каждый уже считает себя как бы убитым. Жив -- слава Богу! Убит? Ну что же, это то самое, с чем уже примирился. Первое время я "кланялся" от снарядов. Но мысли о смерти не было. А прямо по инстинкту. Потом привык и перестал. Да и неловко: идёт старый солдат -- ничего! а ты -- "кланяешься"...
-- А как вы чувствуете, очень вас изменила война?
-- Да. Я весь стал другой. И смешно, -- улыбнулся он, -- дома этого не замечают. Я спрашивал: ну что, очень я изменился? Нет, говорят, всё такой же.
Живые впечатления вот от таких непосредственных участников войны дают громадный материал для подтверждения одной, ещё мало сознанной истины, что человек совершенно не знает своих собственных внутренних сил. На войне человеческую душу заставляют проявлять такие свойства и силы, которые человек сам в себе не подозревает. В мирное время -- мы обыватели. Полусонные. Полумёртвые. На войне -- оказываемся героями. И смотрим на своё геройство почти с изумлением. Но и война открывает не всё! Если бы человек познал самого себя до конца -- может быть, он "открыл" бы в себе силы, которые теперь он приписывает только своим божествам.
-- Позвольте отрекомендоваться: самоубийца в отставке!..
Передо мной стоял высокий, костистый, нескладный человек в парусиновой шляпе и белом пиджаке, который висел на нём, как на вешалке.
Он подал мне руку, тяжёлую, худую и холодную, хотя жара была градусов 40. Пожал крепко. И, не садясь, сказал:
-- Я физиономист. Смотрю на вас больше часа -- от самой Уфы. И нахожу, что мы с вами одного поля ягода. Ваша профессия?
-- Живу...
В дороге я уже давно установил себе за правило на вопрос "чем занимаетесь?" отвечать: "живу".
Незнакомец минуту соображал что-то, потом рассмеялся резким, неожиданным смехом и, заглядывая мне в лицо своими тёмными, тревожными глазами, повторил несколько резко:
-- Живёте? Да?.. Это великолепно!.. И больше ничего? Живу!.. Ха-ха-ха!..
-- Да... во всяком случае, это самое серьёзное дело, которое делаю... А чем зарабатываю деньги, чтобы жить, мне кажется не важным...
-- Вот именно! Вы, значит, занимаетесь тем же, чем и я. У нас есть общая почва. Мы можем разговаривать...
Он сел около меня на лавочку, вынул какой-то нелепый громадный плетёный портсигар и закурил папиросу...
Незнакомец ехал со мной от Уфы до Нижнего.
По Белой, Каме и Волге -- всего около четырёх суток. Рассказал мне всю свою жизнь, такую же странную и беспорядочную, как и он сам. Рассказал и историю своего неудавшегося самоубийства...
На одной станции мне пришлось просидеть всю ночь... В небольшой, душной комнате "буфета I и II класса", с засохшими пальмами и пустыми вазами для шампанского на столах -- меня поразила вызывающе одетая женщина.
Было ясно, кто она -- и чем занимается.
"Странная вывеска" -- в виде накрашенного лица, подведённых глаз, безобразно обтянутого платья и каких-то красновато-фиолетовых перьев на шляпе -- говорила яснее всяких слов.
Женщина нервно ходила по зале буфета. Вглядывалась в мужчин и подходила то к одному, то к другому. Я просидел на вокзале около 12 часов, и за это время раз пять вставали мужчины, с которыми заговаривала накрашенная женщина, уходили с ней с вокзала. И через час возвращались обратно.
Все пассажиры видели это. И всем было ясно, что женщина с фиолетовым пером:
-- Проститутка.
И никого не удивляло, что солидные люди, с проседью, в котелках, почтенные отцы семейств -- уезжали "на один час" с вокзала...
Если бы в зале "I и II класса" один пассажир стал душить другого -- все бросились бы на помощь.
Но здесь душили не человека, а женщину, и потому все равнодушно продолжали пить чай с плюшками и никто не кричал: караул!
Господа в котелках возвращались -- и никто не считал позорным их поведение, -- и каждый с удовольствием принял бы их в свой дом, как всякого "порядочного человека". А проститутку, с которой они ездили, не пустили бы на порог своей квартиры.
Какое чудовищное извращение понятий!
Когда человек ворует -- он вор. Когда покупает краденое -- соучастник вора.
Если проститутка -- опозоренная женщина, то и тот, кто поехал с ней, -- опозоренный мужчина, такой же "проститут", как и она. Даже хуже, в тысячу раз хуже! Один голоден -- и вынужден к своей страшной профессии обстоятельствами, другой сыт -- а имеет одно побуждение:
Разврат!
Почему же все комья грязи обращены на измученное, накрашенное лицо? А "котелки" с выбритыми, гладкими щеками сохраняют в обществе "почёт и уважение"?
Но главное не то:
Где сёстры этих "падших" жен?
Зачем, зачем они отворачиваются так брезгливо от "продажных" женщин?
Ведь ваши мужья, ваши отцы, ваши братья сделали их такими!
Почему "порядочные" женщины так мало, так страшно мало, участвуют в борьбе с проституцией? Почему нет среди них сознания, что борьба с проституцией -- это женское дело прежде всего!
Сестру вашу измучили и втоптали в грязь, а вы? Что вы сделали, чтобы спасти её, защитить её?
Ничего! Или почти ничего!
Протяните ей руку. Перестаньте смотреть свысока. Бросьте ваш брезгливый тон.
Если и "безнравственна" сестра ваша, которая тонет в грязи, то стоящие на сухом берегу не смеют считать себя "чистыми", раз они равнодушно смотрят на её гибель.
По вагонам железной дороги ходят "бродячие музыканты".
Теперь они поют на злобы дня.
В наш вагон вошёл оборванный "скрипач" и осипшим голосом, под аккомпанемент струн, запел о Вильгельме и кронпринце: как стояли они обнявшись и горько плакали, что не пришлось им пообедать в Париже и поужинать в Варшаве.
У окна сидела женщина. Худая, постаревшая, но, видимо, ещё очень недавно -- красивая. Она отвернулась и плакала, утирая глаза рукавом.
Меня поразило такое неожиданное действие юмористической песни! И я сразу почувствовал, что женщина плачет меньше всего о неудачах Вильгельма. Что тут всё дело в слове "война", с которым связано какое-то большое личное горе.
Так оно и оказалось. Женщина рассказала потом, что ездила к мужу, в больницу:
-- Ранили его в ногу... А теперь отрезали... четыре вершка ниже колена осталось...
Кто-то вздохнул и сказал:
-- Да, достаётся бедным бабам...
Женщина смахнула последнюю слезу и сказала почти сурово:
-- Война. Как же быть-то!..
Женщина не может воевать. Немного ещё может помочь она в качестве сестры милосердия.
Но на долю женского сердца и женской души выпал тяжёлый крест:
Нести горе.
И кто знает! Быть может, внутренние силы духа нации, решающие судьбы народов, гораздо больше зависят от этого умения страдать, чем мы думаем. Русской женщине принадлежит скорбная и невидимая роль матери, которая молится о детях, жены, которая оплакивает мужа, и если война -- искупительная жертва какого-то большого мирового зла, то женские слёзы искупят много грехов и вольных, и невольных.
Мне надо было к сроку приехать в Петроград из Ростова-на-Дону.
Плацкартный поезд в Ростов приходит с Кавказа. Все места заняты.
Я спрашиваю носильщика:
-- Можете мне достать плац-карту?
-- Все места заняты.
-- Я знаю... а всё-таки?
Носильщик соображает.
-- Я вам заплачу, как следует.
-- Красненькую дадите -- достану.
-- Почему так много?
-- Как много? Кассиру пятёрку надо дать. Проводнику надо. Дай Бог, чтобы трёшница мне за труды осталась.
-- Но мест нет, как же вы достанете?
-- Да ведь, как сказать... проводник всегда два-три места оставляет себе.
-- Как "себе"?
-- А так: даёт в кассу сведение, что, дескать, местов нет. Потом кассир продаёт их, кто хорошо заплатит...
Итак, за 10 рублей -- можно достать плац-карту в вагоне, в котором "все места заняты"...
Могущественное значение "взятки" в этом маленьком происшествии так ярко отражает на себе царство взяток вообще.
Пока дело касается проводников, оно носит скромное название "на чай". По мере восхождения по иерархической служебной лестнице -- она превращается в настоящую взятку, без которой нельзя сделать ни шагу.