Владимир Григорьевич Кристи известен в московских кругах как один из самых горячих и искренних учеников Толстого.
В семье его считали "чудаком", фантазёром, который может "погубить" себя своими "увлечениями". В самом деле, разве не фантазёр -- сын московского губернатора, аристократ, богач, стремящийся "раздать имения свои", жить по-мужицки, пахать землю?
Я познакомился с ним лет шесть тому назад, на заседании одного "учёного" общества. Ко мне подошёл мой друг И. А. Беневский , тоже "толстовец", но более счастливый, чем Кристи, потому что отец его "генерал" не помешал ему жить "по-новому".
Беневский сказал: "Вот, с Вами хочет познакомиться мой друг Владимир Григорьевич Кристи". И он подвёл ко мне молодого человека с таким тихим, милым лицом.
Мы сошлись быстро. Часто виделись. О многом говорили.
Я скоро узнал всю драму его жизни.
Она заключалась в непримиримом противоречии идеальных стремлений и внешних обстоятельств.
У него была жена, маленькие дети. Жена не хотела уходить из светской жизни. Она не разделяла его увлечений.
А он до самозабвения любил жену и уступал ей, страдая мучительно от своего "компромисса". Как он завидовал нам, что мы "свободны" и можем устраивать жизнь по-своему, как он трогательно, благоговейно относился к И. А. Беневскому, у которого слово не расходилось с делом.
Я был очень близок с Кристи и знаю, что его почти силой заставили жить в "обществе", всячески мешали жить по-"толстовски", сесть на землю. Даже за границу отправили учиться "виноделию", чтобы от друзей увести, а потом подарили имение, чтобы он "остепенился"...
Кристи писал из-за границы письма, в которых ясно чувствовалось, как он тоскует и рвётся к трудовой, простой жизни, как душно ему в "свете", какой он чужой там человек...
Я помню, как в голодный год пришлось обратиться к нему с просьбой оказать помощь крестьянам Тетюшского уезда .
И вот он давал деньги. Много денег. И извинялся, страдал, стыдился, что "мало даёт", потому что деньги не его, надо брать у отца.
У меня лично немного бывало друзей -- Кристи едва ли не самый из них близкий. Вот почему я в данном случае могу по-настоящему отнестись к человеческому страданию.
Так бы надо всегда относиться. Да что поделаешь -- не хватает любви к людям.
Как бы ни было, никогда я не соглашусь назвать его "преступником". И твёрдо верю, что, если ему суждено пойти на каторгу, всё же и оттуда он вернётся человеком, и жизнь его для общества не пройдёт незамеченной. Страшная драма сбросила его в пропасть. Но он принадлежит к числу настоящих искателей Бога.
Такие люди в конце концов всегда находят то, что ищут, и жизнь таких людей никогда не проходит бесследно.
Мой друг И. А. Беневский, хорошо знавший Толстого и близкий к толстовским кругам, горячо убеждал меня съездить с ним в Ясную Поляну .
Я не поехал.
Побоялся ехать...
Из "любопытства" посещать Толстого для меня было невозможно. Поездка могла иметь только один смысл: встать перед ним лицом к лицу. Совесть к совести. А так как я исповедую другие религиозные и философские взгляды, то это значило, кроме того, -- "исповедовать" свою веру и обличать веру Толстого...
Этого я и боялся.
Меня пугала не "мировая слава" Толстого. "Как, мол, он признанный гений, а я никому неведомый студент". И не преклонение перед ним (я скорей "не признавал" и не любил Толстого), наконец, не самолюбивая "трусость" быть при других разбитым и пристыженным...
Нет. Причины были и глубже, и лучше. Подробно говорить не к чему: скажу только, что вопреки доводам разума и всевозможным благоразумным соображениям -- ехать к нему противопоставлять веру его вере было стыдно.
В Москве С. Булгаков читал доклад о Достоевском, тот самый доклад, который потом был приложен к юбилейному изданию Достоевского. С. Булгаков был тогда "левый". В докладе своём он развил взгляд диаметрально противоположный взгляду Мережковского .
Он не признавал за консерватизмом Достоевского "мистической сущности" и всё сводил к тому, что Достоевский, веровавший и любивший русский народ-"богоносец", боялся, что в случае введения конституционного образа правления распоряжаться этим народом начнут "беложилетники", атеистическая интеллигенция, не понимающая народ и глубоко оторванная от него.
Спор, в конце концов, свёлся к очень неожиданному вопросу.
Если бы Достоевский пережил всё то, что пережили за последние годы мы, мог ли бы он по-прежнему остаться консерватором или превратился бы даже не в либерала, а в самого крайнего революционера-террориста?
Как формулировал вопрос кн. Е. Трубецкой:
-- Мог ли остаться Достоевский редактором "Гражданина" или бы стал "бросать бомбы"?
Очень горячо спорили. Часть была за то, что остался бы редактором, -- другая часть, по преимуществу из молодёжи, находила, что непременно Достоевский примкнул бы к революции.
И замечательно, что никому не казалось странным это "или-или". Я не думаю, что кто-нибудь стал бы такой вопрос задавать о Победоносцеве или Каткове. И не потому, что многие не верят в их "искренность". Нет, даже те, кто верит.
Победоносцев -- и бомба! Дикое сопоставление...
А вот о Достоевском -- вопрос. И спорный вопрос. Настолько спорный, что сами спорящие с какой-то внутренней "неуверенностью" предлагали его решение:
-- Остался бы редактором... хотя "Достоевский" -- Бог его знает!..
Причина такой "двойственности" в "двойственности" самого Достоевского.
Я за революцию не в смысле сочувствия её конечным идеалам или демоническим элементам, а в смысле сочувствия той правде, которая заложена в чувстве свободы революционеров. Я против кадетизма именно потому, что кадетизм по своей психологии (за отдельными исключениями, которые чувствуют себя одинокими в своей среде), по верному выражению Бердяева, "буржуазен", пошл, бесцветен, он не самоутверждается не из самоотречения, а от внутреннего бессилия. Я предпочту иметь дело с чортом, чем с кадетом. Пишу это в буквальном смысле слова, без всяких шуток и без всякого остроумничанья.
В крайних партиях есть много уродливого, но живой нерв их всё же -- неосознанное подлинное стремление к праведной жизни. Я не гуртом принимаю революцию и, всецело осуждая то, что справедливо осуждает и Н. А. Бердяев, в то же время не могу не видеть и положительных сторон; есть там и бесноватые, гибнущие за самоутверждение, но есть и мученики, страдающие за правду.
Но повторяю... я не смешиваю Царства Божия с земными временными целями и к революции подхожу как к этапу в богочеловеческом процессе.
Я считаю крайние партии самыми близкими ко Христу, несмотря на тактику, как будто бы явно с христианством несовместимую. Они ближе всех, потому что любят всем своим человеческим сердцем. И ихняя жизнь -- это сплошной подвиг, они бросают всё своё личное благополучие и беззаветно отдаются служению народу .
Без Христа не может быть полной правды, и грех их только в том, что они этой полной правды не знают, а поскольку правда открыта их сердцу, служат ей они до конца. У них нет полной любви, но та, которая есть, владеет ими безраздельно. Им открыто немного, но в этом немногом они подлинные апостолы. Ничтожные крупицы истины они принимают за всю истину, но зато в них нет никаких внутренних компромиссов, они жизнью исповедуют свою веру.
Я, разумеется, не говорю здесь о ничтожных честолюбивых, развращённых единичных представителях, которые недостойны своего имени. Точно так же, как, говоря о христианах, я не имел в виду христиан-вешателей...
Я очень боюсь, что меня упрекнут в том, что я защищаю убийство. Нет, всеми силами души своей отрицаю его, так же сильно отрицаю, как хочу, чтобы все служили Христу. Но отрицаю во имя высшего назначения христианина, а не во имя простого непротивления.