Константин Аксаков напечатал тогда трагедию "Прокопий Ляпунов", которая произвела фурор в Москве, особенно когда начиналось в конце трагедии славление. При колокольном звоне славили нараспев: "Славен город Москва, славен город Владимир", и так все древние русские города.
Перед отъездом Аксакова он там читал свой саро d'opéra {шедевр (ит.).} критики: "Утро в уголовной палате". Тут представлен Александр Ив<анович> Яковлев среди его забот о румянах, белилах, башмаках и наряде актрис нашего губернского театра. Тщетно представляли его товарищи, что надобно подписать бумагу о преступнике, который уже высидел 10-ть лет в остроге, что конечно пытка хуже путешествия по пешему хождению в Сибирь. Он повторял: "Иван Серг<еевич> времени нет".
На прощание Аксаков меня спросил, что ему делать: продолжать ли авторскую карьеру, или продолжать службу в Москве, где ему предлагали место председателя уголовной палаты? Я ему отвечала: "А как вы думаете, спросил ли бы Пушкин, какую карьеру ему выбрать?" И так я решила судьбу Аксакова, о чем не жалею, потому что он не может ничего печатать без строжайшей цензуры. В Петербурге Аксаков перешел в министерство внутренних дел чиновником особых поручений и был послан по раскольничьим делам в Ярославскую губернию и в Бессарабию, где притон некрасовцев и завязка подлейших интриг с Австрией и греческими свергнутыми архиереями. Он надеялся получить много сведений у преосвященного Иринарха, сосланного туда из Риги; но тот ему сказал: "Мне запрещено входить в дела порученной мне епархии". Русские чиновники ничего не ведали, не знали, но полковник Чуди, родом из Швейцарии, сообщил ему сокровища сведений.
В Петерб<урге> Аксаков взял квартиру на Литейной с Самариным и Александром Ник<олаевичем> Поповым. Я была больна, жила на Вшивой Бирже, в доме Вилье. Эти господа часто ко мне ходили. Со мной жили Елизавета Ив<ановна> Леонтьева, девушка Федосья, страшная пьяница, и прекрасный человек Николай. Письма Самарина об остзейских провинциях были уже всем известны. Они затрагивали дурака Суворова, и эти умники с Паниным, женатым на чухонке Тизенгаузен, решились представить государю. Летом в Павловске мне их дал Барановский, и граф Киселев просил меня дать их ему на три дня, прочел их и был совершенно согласен со взглядом Самарина. В городе была холера. Я постоянно страдала желудком и лечилась у Фогт, часто оставалась без денег: у Ник<олая> Мих<айловича> был обычный беспорядок в высылке моего месячного содержания. Я просила Самарина дать мне 1000 р. ассигнациями взаймы. Он отвечал, что завтра же он пойдет к своему банкиру.
Прошло три дня, а об нем не слуху, ни духу. Я, наконец, послала своего личарду к нему. Он вернулся и говорил, что Самарин исчез, поехал в виц-мундире на вечер, но что приехал фельдъегерь и сказал, чтобы он сперва заехал в министерство. Извозчики между собой толковали, и его кучер сказал, что ждал барина до двух часов у подъезда и, соскучившись, вернулся домой. На другой день приехал Андрей Карамзин. Я лежала на диване. Он спросил о здоровье. Я сказала: "плохо".-- "Еще бы, после этого несчастия!" Под влиянием страха от холеры я сказала ему: "Неужели Самарин умер?" -- "Нет, но он пропал без вести. Дмитрий Оболенский, Веневитинов, Карамзины и я, мы рыщем по городу целых три дня и ничего не узнали. Сам Перовский ничего не знает, а фельдъегерь молчит, как гроб. Наконец, Оболенский поехал в крепость к коменданту, добрейшему генералу Набокову, и узнал, что он в флигеле получает содержание из дворца, в светлой комнате, но отняты всякие ножи, бритвы. Его посещает Баженов, духовник государя, странный иезуит, bastard {незаконнорожденный.} и мерзавец". Таков уже удел царей, что от духовника до министров все и всё их обманывают. Ко мне приехал рыжий барон Мейендорф, еще до заключения Самарина, и сказал мне с злобной улыбкою: "Кто-то будет плакать!" Подлец, немец, -- подумала, но не смутилась и не огорчилась. Две недели просидел Самарин в своей светелке и не имел позволения писать родным. Вести сообщал Дмитрий Оболенский то по почте, то по оказии. Наконец, его выпустили и повезли прямо во дворец и в кабинет государя, который обошелся с ним весьма милостиво, велел ему ехать в Москву. "Я сам назначу вам место, потому что к пасхе мы все едем в Москву". В промежуток взяли Аксакова, который принес смелые бумаги со стихами. Его повезли в Третье Отделение, где он беседовал с горбатым шпионом Зайцевым. Ему дали книги, бумагу и перо и спросили, почему его брат не любит Петербурга. "Ведь вы читали его письмо, так зачем спрашиваете?" Константин Серг<еевич> ему писал: "Приезжай к нам в Белокаменную; ненавистен этот побочный город, прижитый с Западной Европой". Аксакову приказали изложить письменно свои мысли; он написал шесть листов своим ровным, резким словом и почерком; тогда уже его называли: "и закален в борьбе суровой". Брат Клементий говорил: "Россия вовсе не просит вас заботиться о ее участи; она живет себе под железным игом Ивана Васильевича Грозного, человека храброго, но серьезного". Без шуток, Фирс Голицын видел на всех станциях картинку, как мыши кота погребают, и другую, тщательно прибитую гвоздиками: портрет Ник<олая> Пав<ловича> в белых штанах, ботфортах, и Андреевской кавалерии и с вышеупомянутой надписью.