Июня 16-го 1856 года кончились мои гимназические мытарства. Аттестатов зрелости в те времена еще не выдавали, да и странно было бы выдавать их безусым мальчуганам. В те времена в гимназиях еще не засиживались. Довольно сказать, что, несмотря на то, что, оставшись на второй год в четвертом классе и пробыв в гимназии восемь лет, я кончил курс семнадцати лет. Выпускные аттестаты назывались попросту похвальными, и хотя аттестат мой был плоше всех прочих воспитанников, судя по тому, что на акте меня вызвали за получением его последним, все-таки он назывался похвальным.
Выход мой из гимназии ровно ничем не ознаменовался. Лишь по окончании акта нас собрали в приемную комнату, и директор сказал нам казенную и сухую речь, расспросив, кто из нас куда намерен поступить. Большинство все-таки, оказалось, выразило желание поступить в университет. Затем, раскланявшись с директором, мы молча разошлись в разные стороны, по домам, причем никому не приходило и в голову, что со многими товарищами приходилось видеться в последний раз в жизни. Никакого празднества, никакой попойки, что ли, по поводу расставания с гимназией и выступления на арену самостоятельной жизни - ровно ничего!
Может быть, причиной этого была крайняя разобщенность, до которой дошло наше общество, не успевшее еще опомниться после тридцатилетней спячки и того тяжелого военного гнета, при котором немыслимы были какие бы то ни были собрания молодежи даже на частных квартирах, не только что в ресторанах. Может, это было общее затишье перед надвигавшейся грозою. А может быть, и просто - в открытом заведении, в котором преобладали приходящие разных "племен, наречий, состояний", воспитанники разбивались на отдельные группы, и дух товарищества не связывал классов в одну дружную корпорацию.
Что касается "духа отрицанья, духа сомненья", то, при общем затишье, он начинал уже проникать во все сферы общества. Недовольство и ропот были повсеместны. Немудрено, что и у нас в гимназии, при всей нашей неразвитости, отражался до некоторой степени дух времени. По крайней мере, тот шовинизм, который проявился в нашем классе при введении военных наук, быстро испарился, и на другой уже год от него не оставалось следа. Когда мы выходили из гимназии, никто уже не поминал ее добром. У всех на устах преобладала ироническая улыбка. Все мы вышли из гимназии какие-то недоумелые и оторопелые, с одним и тем же вопросом: что же дала нам гимназия, и не было ли все ученье в ней одним нелепым балаганным фарсом?
И нужно было, чтобы много утекло воды, чтобы мы состарились и поседели, перенеся на своих плечах немало тяжких лет, для того чтобы гимназия, в которой мы учились, предстала перед нашими умственными очами совсем в ином свете, и могло бы явиться при воспоминании о ней теплое и отрадное чувство. Думали ли мы, что вместо прогрессивных улучшений, которых мы ожидали, гимназии впоследствии падут столь низко, что великого труда будет стоить поднять их хотя бы на высоту, на которой они стояли в половине 50-х годов!
Я не утверждаю, чтобы Ларинская гимназия того времени представляла верх педагогического совершенства. Немало можно было встретить в стенах ее и несправедливого, и грубого, и пошлого, и смехотворно-бездарного. Главный недостаток, общий, впрочем, всем отраслям русской жизни, заключался в полной халатности, какую проявляли все, начиная с директора и кончая последним сторожем. Все заботы ограничивались лишь тем, чтобы была соблюдена если не блестящая, то сколько-нибудь приличная внешность, дела же делались спустя рукава. В меру гуманный и снисходительный по отношению к воспитанникам, Фишер был в то же время порядочный рутинер и халатник как в выборе учителей, так и в надзоре за их преподаванием. Этим только и можно объяснить, что он мог терпеть в гимназии, в качестве учителей и гувернеров, людей - мало сказать, бездарных, а просто неприличных. Неужели не мог он найти в столице, взамен Корелкина, лучшего учителя словесности, чем Лебедкин? А были у нас антики и почище Лебедкина: был учитель геометрии Грязнов, который, объясняя нам урок, считывал теоремы без церемонии прямо с развернутой книги и становился в тупик, когда ему случалось нечаянно перепутывать буквы в чертеже; был гувернер и учитель немецкого языка младших классов Штаден, который приходил в гимназию иногда до такой степени пьяный, что выделывал мыслете, шагая взад-вперед по сборной; в учителя же французского языка в младших классах брались положительно хулиганы с мостовых Парижа.
Но, при всех этих недостатках, все-таки не было в гимназии ничего злоехидного, подсиживающего, ожесточающего. К воспитанникам относились как к детям, а не как к входящим и выходящим нумерам или арестантам, заведомым злоумышленникам, от которых ежеминутно можно ожидать потрясения основ, и потому подлежащих строгому надзору. Не было и той сухой и черствой формалистики, под гнетом которой стонут современные гимназисты. Правда и то, что в те блаженные времена не существовало ни Добролюбова, ни Писарева, ни подпольной литературы, ни прокламаций, которые не дают спать современным педагогам, превращая их в полицейских агентов.