Не могу, впрочем, сказать, чтобы не было во мне семян и кое-какой оппозиции против всего окружавшего меня в то время. Так, при сгущавшейся реакции с каждым годом более и более начал проникать военный элемент и в гражданские гимназии. Уже с 1851 года, с третьего класса начали учить нас ежедневно перед уроками маршировке, для чего были наняты унтера. С января же 1855 года, в самый разгар войны, когда явилась насущная потребность в укомплектовании армии офицерами, ежедневно десятками выбывавшими из строя, была предпринята такая мера. От каждого учебного часа в гимназиях было взято по четверти часа, и из этих четвертушек составилось по два часа ежедневно, которые были посвящены ротному и батальонному учению, для чего были командированы из ближайшего к нам кадетского корпуса офицеры. Сверх того, нас начали водить в I кадетский корпус для обучения ружейным приемам.
Нововведение это сопровождалось некоторым торжеством. Нас (старшие классы) выстроили в актовом зале в две шеренги. К нам явился сам министр Норов и произнес речь, в которой заявил, что царь призывает нас к защите отечества и что он, Норов, не сомневается, что мы исполнены такого же патриотического энтузиазма и такои же готовности пожертвовать жизнью за отечество, какими был преисполнен он в войну 12-го года, когда в битве под Бородиным ему оторвало эту ногу, - и он показал на деревяшку, которая заменяла одну из его ног.
На меня, мечтавшего лишь о том, как бы поступить в университет и сделаться писателем, перспектива военной службы произвела удручающее впечатление. Противен был мне и тот шовинизм, который начали проявлять многие из моих товарищей, выступавшие бравыми молодцами на ученьях, крутившие несуществующие еще усы и подергивавшие плечами, воображая на них эполеты.
Я, напротив того, вяло и неохотно исполнял команды, маршировал не в ногу, горбился и так порой перепутывал все ряды, такой производил кавардак, что обучавший нас капитан Браков схватывался за волосы и кричал в отчаянии:
- Да деньте вы куда-нибудь этого Скабичевского!
В оппозицию шовинизму составился у нас кружок "мыслящих людей", написавший на знамени своем: "наука, искусства, умственное развитие". Кружок этот в двух последних классах гимназии состоял из четырех человек: Семечкина, Гюбера, Трескина и меня.
Л.П. Семечкин был сын художника средней руки, промышлявшего писанием образов по церковным заказам, женатого на немке и жившего с большой семьей в доме тещи на Васильевском.
До сих пор человек этот рисуется в моей памяти какой-то неразрешимой загадкой, - может быть, благодаря тому ореолу, каким окружал я его в гимназические годы. Среднего роста, плотного сложения, обещающего со временем перейти в тучность, с большой головой и широким лбом, он имел внушительную наружность. В нем было много мяса; и тем не менее он казался мне бесплотным существом. Крайне сдержанный, невозмутимо спокойный, он ни разу не возвысил голоса во все время нашего знакомства. Ни малейших шуток, свойственных молодости дурачеств не позволял он себе ни на одно мгновение.
Словом, это был не юноша, а старик в восемнадцать лет, всегда одинаково здравомыслящий, одинаково рассуждавший резонно и с весом.
Семечкин был не только товарищем моим, но и "другом" в романтическом смысле этого слова. Мы часто посещали друг друга; я читал ему свой дневник, передавал планы своих работ; одно время мы даже совместно писали драму.
Гимназического курса он не кончил, выйдя из шестого класса в гардемарины. До половины 1858 года дружба наша продолжалась, а затем он отправился в кругосветное плавание; когда же вернулся через три года, то мы встретились чужими по духу. Я кончил курс и, будучи уже помазан университетским миром, - увы! - не нашел у него и тени того ореола, в каком он прежде красовался передо мною. Он представлялся мне теперь заурядным морским офицером и к тому же холодным и сухим карьеристом, с достаточною долею хвастливого самодовольства. Он, впрочем, и не претендовал на прежний ореол, по всей вероятности, - мало и думал о возобновлении старой дружбы, занятый устройством карьеры, и быстро стушевался, встретив мой сухой прием.
О Гюбере нечего распространяться. Это была совсем бесцветная личность, и попал он в нашу компанию, по всей вероятности, благодаря лишь тому, что сидел в классе на одной с нами парте. Впрочем, он живо интересовался литературой. Дружба моя с ним прекратилась с поступлением его, по окончании гимназического курса, в медико-хирургическую академию.
Н.А. Трескин был сын адмирала. Отец его походил на типы Болконского в "Войне и мире" и строгого адмирала в рассказе Станюковича. Он держал семью под игом сурового деспотизма, и на него находили порывы необузданного гнева, когда все прятались от него, и все, что попадалось ему под руки, разбрасывалось, ломалось и разбивалось. Мать и две сестры Трескина, подавленные этим деспотизмом, впали в глубокий мистицизм, то и дело ездили по монастырям и возились с просфорами, которые набожно лобзали перед тем, как вкушать.
Трескин не был подавлен деспотизмом отца, не поддался и влиянию матери. Это был юноша живой, веселый, жизнерадостный, душа каждого общества, особенно, конечно, молодежи. На некоторое время заразился и он царившим у нас в классе шовинизмом, прищелкивал языком, говоря, что непременно будет флигель-адъютантом, но мы его быстро переделали на свой лад, и он вместо военной службы пошел в университет, на математический факультет.
Мы четверо и составляли левую красную в нашем классе. Наши протесты, правда, имели самый невинный характер: мы ворчали на порядки, не учились, отказывались отвечать, когда нас спрашивали уроки, и с улыбками презрения относились к нулям и единицам, которыми награждали нас учителя. Не будучи высокого мнения о большинстве наших менторов, особенно враждебно относились мы к заменившему Корелкина Лебедкину. По крайней мере, помню я, читавший свое сочинение на литературной беседе в седьмом классе, с иронической улыбкой выслушивал его замечания, не стал и возражать против них, и когда он потребовал, чтобы я пришел к нему на дом, с целью указания мне орфографических ошибок, я долго отлынивал, пока наконец директор не вменил мне это в обязанность, неисполнение которой могло повести к тому, что сочинение мое не будет представлено попечителю.