Поезд мчится, стучат колеса, конвой грабит, конвой за пайку хлеба сваливает в своем отсеке кожанки, костюмы, сапоги, раздевая донага, кидая на смену рваное и дырявое, чтобы прикрыть срам. Конвой свирепствует, бьет под вздох, учиняя самосуд и расправы. На долгих стоянках в тупиках выволакивает за ноги отдавших свои души в руцы Божии тела, стучащие безжизненными головами о половицы коридора, о ступеньки лестниц. Зверей в клетке кормят живой солью, пропитавшей насквозь и выпавшей в осадок на поверхность тощей наваги. Воды нет – вода в обмен, а менять-то уж нечего. Блатные в законе, блатные грабят изнутри, конвой – снаружи. За награбленное у них пайка и вода. Доколе, Господи, доколе?
Обливаясь потом в три ручья, раздетые догола, дышащие, как рыба, выкинутая из воды, задыхаясь в собственных миазмах, с пересохшими от жажды губами, лежат человеческие тела в три яруса. По коридору медленно, стуча сапогами, взад и вперед, равнодушно, сыто и упитанно, с красными рожами от выпитого, шагают, вышагивают русские парни, бездушные, безжалостные мародеры с комсомольскими билетами в карманах гимнастерок.
– Касмар, касмар! – беспрестанно твердит, повторяя в подтверждение истины, бедный японец Танака-сан. В России он выучил единственное это слово, несущее в себе глубокий смысл и определяющий всю систему. Это его последний путь, это его последняя дорога.
– Касмар… касмар.
А сколько его еще впереди? Для меня он только начинался, а чей-нибудь уж близок час!