В этом кошмаре встретили мы Новый год, Рождество, приближалось Крещение, а мы все ехали и ехали. То расстояние, которое поезда преодолевают за сутки, мы ехали многими неделями. Загонят на полустанке в тупик, и сутками стоим средь сугробов. На измор брали, на уничтожение, кто знает. Брать уж было нечего, а все обирали и обирали. Подъезжая к Ухте, стали по документам делать перекличку, в которую попал Иван. Ему, значит, Ухта, мне дальше. Используя авторитет своей бороды, я попросился к начальнику конвоя. Привели в купе: просторно, воздух свежий, на столе жратва всякая, водка.
– Садись, отец, что скажешь?
Сел и говорю:
– Слушайте, ребята, не могли бы вы меня в Ухте выкинуть?
– Фью! – присвистнул начальник. – Это мне тебе проще стакан водки налить, чем ссадить. Тебя, отец, Воркута ждет, и нигде, кроме как там, сдать тебя не могу. Не примут.
– А по болезни?
– Да по болезни вас хоть всех прямехонько в санчасть. Все вы, того гляди, сдохнете. Принимают дохлых, и то возни сколько. Не могу, отец, а вот водки налью.
– Нет, не надо, я ж сколько суток не жрал, воды не пил, не хочу, чтобы ты меня дохлого сдавал.
– Эй, налей ему воды!
Мне подали ковш холодной воды, я выпил.
– Бери, ешь. – Он отодрал кусок вареного мяса и дал мне с хлебом. – За что сел, отец?
– За язык.
– А… – протянул начальник. – Язык мой – враг мой, не ту ж… лизнул?
– Вот за то и сел, что не лизал.
– По тебе, отец, видно, что не лизал.
Съев кусок мяса, напившись вдоволь, я вернулся в клетку и рассказал Ивану о разговоре: «Тебе – Ухта, мне – „Воркута, чудная планета, двенадцать месяцев зима, остальное – лето“».
На Ухте мы попрощались. Иван от щедрот своих отслюнил мне часть барахла, оставшегося у него. В купе-душегубке убавилось народу, а Танака-сан все говорил по-русски: «Касмар».