Машина остановилась в нескольких шагах от подъезда. За эти мгновенья я почувствовала дивный запах свежего воздуха без примеси мочи, параши и немытого тела. Краем глаза (я боялась посмотреть вверх и вбок) я увидела проходящих людей в летней разноцветной одежде. От всего этого пахнуло другим, совсем забытым миром. Неужели я была когда-то в нем?
Войдя в помещение, я увидела широкую лестницу в два марша, ведущую наверх, на второй этаж. Я покорно сцепила руки за спиной и стала подниматься по лестнице. Наконец она кончилась, я подняла голову, чтобы посмотреть, куда идти дальше, но увидела прямо перед собой женщину, у нее было какое-то плоское, как блин, и совершенно белое лицо. Обычно на лице при беглом взгляде мы различаем брови, глаза, обрамление волос, губы, щеки. У этой не было ничего. В этом лице не было жизни. Я, было, повернулась уже, но тут заметила краем глаза, что одета она была в знакомое коричневое в рубчик (как у меня) пальто. Ба! — да ведь как у меня! Взволнованно оглядела ее еще раз, замедлила шаг... Это была я!! Я невольно остановилась. Так, должно быть, душа, отлетая от мертвого тела, в последний раз хочет бросить взгляд на земную оболочку, в которой уже нет жизни. Но ангел уже касается ее своим крылом, торопит в мир иной. Меня толкнули прикладом в спину, но на этот раз не больно, и я поплелась дальше.
Через три месяца я снова увидела себя в зеркале. Помню, что мое отражение в зеркале поразило меня больше, чем последующая процедура суда и приговора. Суда я ждала и примерно знала, что он собой представляет. Но то, что я увидела в зеркале, — это было совершенно неожиданно: я видела себя мертвой. Из деревянной рамы во весь рост на меня смотрела старая, неимоверно худая женщина, на которой как на вешалке болталось знакомое пальто. Лицо ее было бело, как у покойника, на нем не было ни губ, ни щек, ни глаз. Было мертвое пятно, в котором не было жизни...
В небольшом зальчике на второй этаже сидел трибунал — три человека в креслах и несколько в зале. Помню, что вся процедура длилась несколько минут. Что-то говорили, читали какие-то затертые фразы, потом уходили. Никакой защиты. Скоро мне велели встать и спросили, признаю ли я себя виновной. Я ответила «нет». Все это было похоже на спектакль, где все актеры знают свои роли, но только очень торопятся. Наконец мне объявили приговор. Я хорошо помню, что не испугалась. Не было этого чувства, как тогда в комитете комсомола, когда в мое сердце ударила молния. В зале никто и не ахнул, только где-то в углу прошелестело: «Такая молодая...»
После суда, по существующему «гуманному закону», несколько раз в день открывалась кормушка, и охранник спрашивал: «Кто на О?» Я отвечала: «Я». — «На, бери бумагу, пиши помилование». Я отказывалась.
Так много горя скопилось за время сидения в пяти тюрьмах, пересылках, такое количество всевозможных людей прошло через мое сознание и душу; и этот суд, и приговор, и камера смертников — всего было так много, в сущности, для моей детской души. За короткий срок жизнь моя была спрессована до предела, и оттого страха не было. Было тупое безразличие. Ведь мой отец, который был лучше и совершеннее меня, был убит, так почему же мне жить? Я понимала, что вся моя семья попала под колесо, в мясорубку, и нечего думать об этом, но ведь кто-то подтолкнул...