Прошло несколько дней. Около полуночи в дверь позвонили. Я открыл и сразу все понял (это было нетрудно): молодой военный и молодой еврей в кожанке. Они провели обыск, наложили арест на переводы Ленина. «И его под арест?» — спросил я с иронией. «Не шутите, — ответил один из них. — Мы тоже ленинцы». Прекрасно: кругом сплошные ленинцы. Над Ленинградом в небе цвета морских глубин разливался рассвет, когда я вышел под конвоем этих товарищей, извинившихся, что у них нет машины. «У нас столько дел каждую ночь...» — «Понимаю», — сказал я. Мой сын (семи лет) плакал, когда я обнимал его на прощанье. Он объяснил мне: «Папа, я плачу не от страха, а от злости». Меня привели в старое здание тюрьмы. Почерневшая от пожара кирпичная кладка бывшего дворца правосудия напоминала о великих днях освобождения. Но внутри этой тяжелой квадратной постройки за полвека изменилось мало. Охранник объяснил мне, что служит здесь уже два десятка лет: «Я выводил Троцкого на прогулки после революции 1905 г...» Он гордился этим и готов был приняться за старое... В коридоре, во время ожидания, предшествующего заключению в камеру, я оказался рядом с красивым парнем, который узнал меня и прошептал на ухо: «Арнольд, оппозиционер из Выборгского района, такой-то, такой-то и такой-то арестованы…» Что ж. Следовало ли ожидать чего-то иного? Я поднялся по темным железным лестницам, соединяющим этажи тюрьмы. Далеко друг от друга над столами надзирателей горели лампы. На шестом или седьмом этаже передо мной открылась дверь в толстой и почерневшей каменной кладке. В темной камере уже находились двое: бывший офицер, служащий коммунхоза, обвиненный в том, что продавал лед с Невы своекорыстно, без перечисления поступлений на счет горсовета; и грязное существо, безумно бормочущее, бессмысленно страдающее, какой-то сумасшедший бродяга, арестованный, когда слонялся вокруг католического кладбища: он продавал металлические крестики. Его, поляка по происхождению, обвинили в шпионаже... Это существо со старым сморщенным лицом никогда не мылось, не разговаривало, постоянно бубнило молитвы. Несколько раз в день он вставал на колени, чтобы молиться, и бился лбом о край кровати. По ночам будило все то же жутковатое бормотанье, и глаза различали его коленопреклоненную, воздевшую руки фигуру. Затем появился маленький счетовод, обвиненный в том, что служил в белой армии адмирала Колчака. Следователь утверждал, что узнал в нем белого офицера. Все это напоминало чудовищный гротеск. Я познавал тюрьму, переполненную жертвами, над которыми измывались профессиональные фанатики, маньяки и палачи. В постоянном полумраке я перечитывал Достоевского, которого дружески передавали мне тихие заключенные, заведующие библиотекой. Ребята из обслуги с шуточками приносили два раза в день «щи, хоть зад полощи», в первый раз кажущиеся несъедобными, но на четвертый день уже ожидаемые с нетерпением. Однажды утром один из этих ребят, светловолосый и коренастый, с бесцветной улыбкой, не появился, а другие имели хмурый вид. Мы узнали, что отсутствующего ночью расстреляли. Он уже не боялся этого: дело тянулось месяцами, думал, отпустят. За ним пришли незадолго до рассвета: «Попрощайся с приятелями, и без фокусов, ну!» Он был обвинен в шпионаже за то, что нелегально ездил в Польшу и вернулся оттуда. Парень из приграничного района. Его смерть даже не послужила уроком, потому что осталась в тайне. В соседней камере находился закройщик с Садовой, обвиненный в неуплате налогов; он перешагнул через перила галереи, прыгнул в пустоту и нашел там вечный покой. Кто-то по соседству пытался повесится, а другой — вскрыть себе вены. До нас доносилось лишь приглушенное эхо этих трагедий. Наши дни текли спокойно, без особой тоски и плохого настроения, потому что нас в камере было двое против троих для равновесной дискуссии о социализме. В моих посланиях прокурору я ссылался на советскую Конституцию и законы. Тонкий юмор.