В молодые годы дедушка был колонистом. Он жил в еврейской колонии Мансурово, неподалеку от местечка Кривое озеро. Колония распалась и дедушка переселился в местечко. Стал работать приказчиком у лесопромышленников и много времени проводил в лесах. Это сказалось и на крепком здоровье дедушки, и на его характере, спокойном, склонном к созерцанию и мечтательности.
Я помню дедушку крепким стариком с вьющейся седой бородой и такими же вьющимися на голове и на висках седыми волосами. Когда он бывал дома (а это случалось по праздникам и субботам, реже - в будни), он носил черную традиционную "капоту", на голове под черным картузом виднелись края круглой плисовой ермолки. Дедушка молился в Бершадской синагоге, среди зажиточных и набожных евреев, не в пример отцу моему, который был прихожанином захудалой "клойз". Его субботний отдых был посвящен Боrу: утром молитве в синагоге, после обеда и сна - чтению очередной "седре" (главы из Пятикнижия), а вечером - третьей трапезе ("шолешидес") в синагогальном полумраке или мирному созерцанию и беседе во дворе. Это был простой человек. Никогда не задавал себе вопросов насчет справедливости, мирового порядка и отношений между людьми. Он твердо верил в незыблемость и правильность установленного Боrом на земле порядка, в предопределенность от Боrа всякого события в жизни, добра и зла. Будучи много лет приказчиком у местечкового богача реб Иосла и оставаясь всю жизнь бедняком, он всегда был доволен своей судьбой, не представлял себе, что можно жаловаться (кому?), роптать (на кого?), завидовать богатому или более успевающему. У каждого свой "мазл" (доля) , судьба каждого заранее определена свыше на всю жизнь.
С суковатой палкой в руке ходил он пешком из местечка в лес, из леса в местечко, летом и зимой, в зной и в стужу. Зимой во главе целого обоза крестьянских саней он развозил по домам покупателей дрова: бревна, вязанки поленьев и сухие ветки-гиляки. Они тянулись вереницей; за санями шагали с кнутами дядьки' в побуревших свитках и черных, с плешинками, смушковых кучмах, а дедушка бегал, суетился, забегал во дворы, вызывал хозяек, распоряжался, кому куда заезжать, бегал дальше, и так - до глубокой ночи, пока последние дядьки', усевшись в опустевшие сани, не исчезали во мраке затихшей улицы.
Этот простой и крепкий старик был одарен тонкой музыкальной душой, романтической, детски наивной. Он любил сидеть в летние вечера на завалинке или на траве и рассказывать истории из Пятикнижия с комментариями Раши, слышанные в вечерние часы в синагоге легенды из Талмуда или сказания о цадиках-чудотворцах. Он рассказывал, сам удивляясь и увлекаясь рассказанным, жестикулируя, меняя интонации голоса. А я лежал против него на траве и слушал с открытым ртом, слушал и переживал. Вместе с Самсоном и царем Давидом воевал с филистимлянами, вместе со стариком Матисьяху и его 5 могучими сыновьями Маккавеями прогонял Антиоха Эпифана из родной страны, восхищался Бар-Кохбой и его великим учителем, бывшим пастухом - рабби Акивой. Какой это был чудесный рассказ! Дочь иерусалимского богача, полюбившая простого пастуха, посылает своего любимого в Галилею, к великим ученым, веря, что он станет таким же великим, и тогда отец даст согласие на брак. Проходят годы, и вот, через семь лет, Иерусалим выходит встречать знаменитого рабби Акиву, идущего во главе 12 тысяч учеников. Сам знаменитый богач Калба Савуа преклоняет колени перед великим рабби, и тут дочь его узнает в этом ученом своего возлюбленного пастуха. Слава ученого затмила богатство и силу. И этот пастух-рабби вдохновляет одного из своих учеников поднять народ против римских легионов, борется и погибает со всеми восставшими в осажденной крепости Бетар.
Рассказы волновали, чаровали, проникали в душу и вязали крепкие узы любви и дружбы между седым стариком и робким, впечатлительным мальчиком.
Дедушка любил рисовать, вырезывать из дерева. Рисунки его были особые, непохожие на рисунки в книжках: львы, змеи, грифы, райские деревья, невиданные птицы, орнаменты, завитушки. Много лет спустя, рассматривая в музее немецкие средневековые гравюры, я узнал в рисунках Дюрера и Гольбейнов графические мотивы дедушки. На праздник Хануки дедушка писал и рисовал игральные карты. Я помогал дедушке писать еврейские буквы, выполняющие одновременно роль цифр, затем продавал колоду, по пять копеек простую и по десять - рисованную. Делал дедушка и ханукальные "дрейдлех" - четырехугольные юлы с вырезанными на каждой стороне буквами: гимл, эй, шин и нун. Лихим вращением большого и среднего пальцев загоняешь юлу на круг. Юла кружится, кружится, слабеет, теряет равновесие и валится набок. Иногда она кружится на одном месте, раскачиваясь, как еврей в "Шмойне-Эсри", и вдруг оседает как подкошенная. Падение юлы на "гимл" (г) приносило счатстливцу полный выигрыш, на "эй" - половину, падение на "шин" влекло проигрыш и на "нун" (н) - проигрыш наполовину.
На Тишебов - пост в день разрушения римлянами Иерусалима- дедушка вырезывал нам деревянные мечи. Мы ими опоясывались и шли на пустырь возле речки. Там в изобилии росли колючие кусты, татарник, крапива, и мы яростно расправлялись с ними, воображая себя борцами за отнятую свободу.
Но больше всего я любил дедушкины песни. Он любил молиться у амвона, чтобы в мелодии и звуках молитвы, иногда непонятной по содержанию, выразить себя, свою веру, упования, чувства, восторги. В последние годы жизни он даже стал профессиональным кантором. Он тонко чувствовал прелести разных мотивов и напевов, знал их множество и бывал суровым критиком или страстным поклонником заезжих канторов.
А как справлял дедушка пасхальный сейдер! Сияющим патриархом в белом халате "китле", вел он сейдер с начала и до конца в сплошном песнопении. Пасха вообще имела в нашей детской жизни особое очарование своей чистотой и торжественностью, обновками, вкусными "латкес" из мацевой муки, жареными на гусином сале кнейдликами, орешками. Но апогеем десткой радости и счастья бывало активное участие в праздновании дедушкой пасхального сейдера. Каждое движение имело особый смысл, каждый обряд исполнялся с серьезной торжественностью. Вот он встал во главе стола в белом китле, подпоясанном белым жгутом, перед расписной миской, на которой разложены символы праздника ("кааро"), - седой, красивый, могучий праотец. За ним встал папа, мама, дети, все. На протянутой руке он поднимает завернутые в белое полотенце три мацы и в торжественном речитативе приглашает всех нуждающихся и желающих вкусить с нами этот бедный хлеб, что ели отцы наши в земле египетской. Все стоя, фраза за фразой, повторяют это приглашение всем, всем, всем. За столом с нами стоит еще какой-то случайный гость - "ойрех", у которого нет своего дома и которому действительно некуда пойти в эту праздничную ночь. Сели, и самый маленький в семье задает дедушке недоуменные четыре вопроса "кашес": что тут происходит? И дедушка в том же речитативе об'ясняет: рабами были мы у фараона в Египте и вывел нас оттуда Госnодь Боr "сильной рукой, простертой десницей"; поэтому обязанность наша рассказать о выходе из Египта, и слава тому, кто больше и лучше будет рассказывать. Дедушка ведет рассказ, и все с ним; идут описания десяти египетских казней, которые в разгоряченной фантазии некоторых ученых мужей из "Агады" вырастают до 250. Затем - обильный ужин с пасхальным вином, настоянном на изюме. У детей свои пасхальные рюмочки, в которые и нам наравне со взрослыми четыре раза подливают сладкий напиток. После ужина - концертное отделение. Взрослые устали, но мы, дети, принимаем в нем самое активное участие под руководством талантливого, одухотворенного режиссера.
Дедушка умер в мае 1918 года, в дни следовавших один за другим петлюровских{1} погромов. Умер в течение часа, не болея. Умер, как говорили когда-то о такой смерти, как праведник, от поцелуя Божия. Боясь непрекращающегося бандитского террора, мы прятались в замаскированном погребе уже несколько дней. Издевательски цвела природа, двор покрылся густым зеленым ковром, солнце весело играло, оживленно прыгали воробушки на притихшем дворе. А мы, немытые, нечесаные, грязные, лежали в душных нишах, скрюченные, заживо похороненные, боясь громко слово вымолвить или кашлянуть, чтоб не привлечь случайно внимание рыскавших по городу бандитов.
Дедушка с нами в погреб не пошел. Он остался в дворовой кухне, в чуланчике, со своим талесом, сидуром и краюхой хлеба. Вдруг кто-то передал, что дедушка умирает. Я бросился из погреба и побежал в чуланчик. Дедушка лежал на досчатом узком топчане в с талескутеном поверх белой рубахи. Он меня уже не узнавал. Голова запрокинута, в губах лопались белые пузырьки
Седая голова всклокочена, шевелятся отдельные волоски на бороде. Один на один с умирающим, агонизирующим, я прислушивался к хрипам, смотрел на лопающиеся пузырьки. Вдруг меня охватил необ'ятный ужас: тело дедушки изогнулось, грудь поднялась, голова запрокинулась, словно неведомая сила рвется наружу. И сразу - все стихло. Только белые пузырьки продолжают лопаться в застывших губах.
Я выбежал из чуланчика и зарылся дикарем в темной погребальной нише.