Но возвращаюсь в далёкий 1941 год. Радио у нас дома не было, но, помнится, во дворе, был репродуктор, большой четырёхгранный чёрный металлический раструб, и когда подходило время передачи новостей, мама и бабушки открывали окна и приникали к ним. Если мы, дети, приставали к ним в это время, они говорили, чтобы мы отстали, они заняты, слушают последние известия. Я слово "последние" понимал в том значении, что больше известий никогда не будет, и все удивлялся, как же так, последние известия были вчера, а сегодня опять последние известия передают. Видимо, этот вопрос настолько меня занимал, что я до сих пор помню своё недоумение.
В нашем подъезде, этажом выше нас жила семья майора госбезопасности Чистова. Звание "майор госбезопасности" в системе НКВД соответствовало тогда генеральскому званию в армии. Занимал он какой-то высокий пост в системе Главпромстроя. Во дворе его часто поджидала блестящая чёрная "эмка" - легковая машина Горьковского автозавода М-1. Тогда это было круто. Иногда на этой эмке ездила куда-то его семья: жена - красивая женщина с черными седеющими волосами и две дочери. Дочерей мы называли "большими". Думаю, им было лет двенадцать-четырнадцать. И хотя дом наш населяли, как тогда говорили, "начальники", помню, что к Чистовым и у нас относились с почтением. С началом войны Чистов возглавил строительство одного из оборонительных районов. Линия фронта тогда была нестабильной, и однажды Чистов на своей эмке поехал куда-то и напоролся на немецких мотоциклистов. Была при нем документация по строительству оборонительных сооружений, которая вместе с ним попала к немцам. Говорили, что немцы сообщали по радио, что Чистов сам перебежал к ним. Чистов и его семья были, конечно, на языках всего дома. Помню, я однажды встретил на лестнице его жену и дочерей, они были очень грустные, с заплаканными глазами. Вскоре они исчезли из нашего дома. Говорили, что их арестовали, как семью предателя, и выслали куда-то. Вряд ли Чистов был предателем. Да и не мог он не понимать, что в случае его предательства, за него ответит его семья. Просто, в 1941 году на фронте часто была неразбериха и ему не повезло.
В первую мировую войну человек, попавший в плен, не считался изменником, а побег из плена, воспринимался как подвиг. Для Сталина все, попавшие в плен, были предателями, а бежавшие из плена считались завербованными гестапо или Абвером и, в основном, попадали или в лагеря, или в штрафные роты.
На продукты ввели карточки и теперь мы могли покупать не столько, сколько нам было нужно, а столько, сколько нам полагалось по нормам, а они становились меньше и меньше. Кроме того, карточки делились на рабочие, служебные и иждивенческие. Самая большая норма отпуска продуктов была по рабочей карточке, самая низкая - по иждивенческой. К сожалению, мы все были иждивенцами, кроме папы, но его не было с нами. Помню, как-то пришла бабушка Варя из хлебного магазина растроганной и рассказала, что у дверей его сидела большая белая собака с грустными голодными глазами. Когда стало тяжело с продуктами, люди стали избавляться от домашних животных. Некоторые просто выбрасывали их на улицу. Похоже, такая же судьба была постигла и эту собаку. Кто-то пожалел пса и бросил ему небольшой довесочек. Дело в том, что люди тогда покупали хлеб не батонами или буханками, как сейчас, а получали столько, сколько им полагалось по карточкам на семью. Это могло быть кило двести пятьдесят, или кило четыреста. Отпуская хлеб, продавщица не всегда отрезала правильно и потом добавляла кусочки до нужного веса. Это и называлось довесками. Почти все выходили из булочной с такими довесками. Позже, когда мы подросли и нас посылали в магазин за хлебом, небольшой довесок считался нашей законной добычей. Получив кусочек хлеба, пёс аккуратно взял его зубами и направился к группе собак, окруживших небольшую собачонку, видимо, даму. Он подошёл к ней и, как говорила бабушка, галантно положил перед ней свою добычу. Не знаю, оценила ли по достоинству кудлатая Дульсинея этот дар.
С продуктами становилось хуже. Я помню, как-то целый день и на завтрак, и на обед, и на ужин у нас была отварная морковь. Я в детстве, сколько себя помню, морковь есть не мог. Да и сейчас-то морковь ем только в плове и в морковном салате с майонезом и чесноком, или приготовленную по-корейски. Так как ни того, ни другого тогда не было, я есть морковь категорически отказывался. Мама уговаривала меня поесть, говорила, что ничего другого нет, я морковь не ел. Так и ходил голодный весь день. Потом как-то мне мама рассказала, что когда я был совсем маленьким, какая-то старая врачиха сказал ей, что детям очень полезна морковь, вот меня и пичкали ей. Видимо, свою норму моркови я съел ещё в самом раннем детстве. Даже и сейчас морковь из супа вылавливаю и оставляю на тарелке.
Помню ещё одну историю, связанную с продуктами. Как-то мама принесла бутылку подсолнечного масла и, едва войдя в квартиру, вытащила ее из сумки и сказала: - "Смотрите, что я достала." Бабушки встретили появление бутылки с большим энтузиазмом, мы, дети, видя их положительную реакцию, тоже радостно заверещали. Я потребовал, чтобы мне доверили отнести бутылку на кухню. Помню, взял ее, прижал к себе двумя руками и пошёл. По закону паршивости, я споткнулся о порог и грохнулся. Упала и бутылка, но не разбилась, только вылетела из неё пробка, свёрнутая из газеты, и масло потекло на пол. Я думаю, всему маслу вытечь не дали, но часть его была безвозвратно потеряна. Видимо, тогда это была тяжёлая потеря для семьи, потому что бабушка Варя припоминала мне эту бутылку даже несколько лет спустя.
Появились беженцы. Подселили и к нам в одну из комнат женщину из Ленинграда, потом во вторую комнату вселилась целая семья: муж, жена и двое детей, мальчик и девочка. Мальчик, Валька, был постарше, а девочка моего возраста. Фамилия их была Мосьпан. Отец их, по-видимому, работал в той же системе, где и папа, потому, что я потом встречал их, когда мы жили на Кавказе. Там их отец работал на строительстве Руставского металлургического комбината, как и наш папа. Было очень непривычно, что в нашей квартире живут чужие люди, и что мы больше не можем свободно заходить в бывшие наши комнаты. За нами осталась самая большая из них, но она была проходная и женщина-ленинградка ходила через неё, когда ей вздумается, нам же к ней заходить не разрешалось.
В госпиталь все время привозили раненых. Иногда около него стояло по несколько машин. Нас, мальчишек, прогоняли от дверей госпиталя, но мы бегали смотреть, как санитары, мужчины и женщины, переносят из машин в госпиталь забинтованных людей с худыми жёлтыми лицами, с ввалившимися глазами и заострившимися носами. У некоторых вся голова была забинтована и на бинтах, там, где должно быть лицо, проступали пятна крови. Иногда раненые что-то кричали, со злобой ругались на санитаров. Потом госпиталь обнесли забором, и мы раненых уже не видели. Однажды кто-то из мальчишек сказал, что на площади у библиотеки стоят танкетки. Мы побежали туда и увидели, что действительно, вся огромная площадь заставлена маленькими танками, их было очень много, а когда мы пришли туда на следующий день, танкеток уже не было. Все это было брошено в жерло войны. Все сгорало в ней, как солома. И все ей было мало.
Как-то утром мы увидели под нашими окнами солдат, или, как тогда говорили, бойцов. Их было, наверное, несколько сот. Ярко светило солнце, бойцы сидели и лежали прямо на тротуаре. Некоторые из них были с шашками, хотя коней не было видно, может быть, это были командиры. Увидев нас в окнах, бойцы стали протягивать нам котелки с просьбой налить воды, и мы бегали на кухню, наливали воду, а потом передавали котелки бойцам. Меня удивили их причёски. Они были в пилотках, одетых набекрень, и открытая часть головы была покрыта волосами, а когда они снимали пилотки, оказывалось, что часть головы у них подстрижена наголо. Бабушка Варя объяснила нам, что раньше так стригли каторжников, чтобы их было легко опознать, если они убегут. Несмотря на такие странные причёски, бойцы шутили с нами, смеялись. Вскоре раздалась команда, они построились и ушли. Колонна была огромная. Если вспомнить, что это был конец июня - начало июля 1941 года, вряд ли кто-то из них дожил до конца войны, в лучшем случае, единицы.
Теперь окна на ночь затемнялись, а если окно не было затемнено, нельзя было включать свет. Но вечно кто-то из нас, детей, или включал свет в незатемнённой комнате, или отодвигал штору, затемняющую окно, услышав какой-нибудь шум на улице. Помню, что к нам приходили то управдом, то военные патрули и строго предупреждали взрослых, что они нарушают постановление о светомаскировке. Мама и бабушки заверяли их, что это больше никогда не повторится, но, конечно же, повторялось. Слава Богу, что Куйбышев был тыловым городом и к нарушениям светомаскировки относились не слишком строго. В Москве и в Ленинграде в это время в таких случаях стреляли по окнам, если в них был виден свет.
Насколько я знаю, Куйбышев не бомбили, но, видимо проводили какие-то учения, потому что я помню, как иногда вечерами чёрное небо рассекали лучи прожекторов. Порой они высвечивали медленно плывущий в вышине серебристый крестик самолёта. Тогда нам, мальчишкам, казалось, что мы видим немецкий самолёт, сейчас я в этом не уверен. Но мы очень радовались, кричали и визжали, когда прожектора сопровождали пойманный самолёт, не смотря на то, что он поворачивал то в одну, то в другую сторону, пытаясь скрыться в темноте.
Всё это время папы не было с нами. На базе их строительства в Вытегре организовали сапёрную армию, по-моему, пятую. Были созданы в первое военное время такие формирования, которые стали строить оборонительные рубежи. В сапёрные армии направляли служить тех, кому, как считали органы госбезопасности, нельзя было доверить оружие: дети кулаков, мобилизованные ссыльные, освобождённые заключённые. Это потом, когда в первый год войны наша армия потеряла более четырёх миллионов убитыми и пленными, стали в армию грести всех.
Созданная вскоре военная контрразведка Смерш взяла на себя заботу о том, чтобы оружие было повёрнуто в нужную сторону. Недавно были опубликованы данные: за неполных четыре года войны военными трибуналами было приговорено к расстрелу и были расстреляны сто пятьдесят тысяч наших военнослужащих. Это пятнадцать полнокровных дивизий. Конечно, были среди них и трусы, были и предатели, и прочая нечисть, но сколько народу было расстреляно за пустяковые проступки, в назидание другим. Сталин и его окружение хорошо помнили, как они разваливали русскую армию в первую мировую войну и теперь принимали жесточайшие меры для того, чтобы держать миллионы вооружённых людей в ежовых рукавицах.
Естественно, расстреливали и в других армиях. В. Правдюк в фильме "Вторая мировая. День за днём. Русская версия" приводит такие данные:
- в английской армии за годы войны было расстреляно 40 военнослужащих,
- в американской - 160,
- в немецкой - 37 тысяч.
Немцы прибегли к массовым расстрелам своих солдат в последние дни войны, когда фронт рушился, самым тупым стало ясно, что война проиграна окончательно и никому уже не захотелось умирать за "Великий Рейх". Началось массовое дезертирство, и тогда по приказу Гитлера было создано из эсэсовских частей подобие наших заградотрядов, которые отлавливали дезертиров и расстреливали их на месте. Я читал, что командующий Балтийским флотом в первую мировую войну адмирал Эссен, кстати, выдающийся русский адмирал, зимой 1915-1916 годов, когда флот в бездействии стоял в скованном льдом заливе Гельсинфорса, теперь это Хельсинки, чтобы отвлечь матросов от наркотиков, которыми их бесплатно снабжали немецкие агенты и, может быть, и те же большевики, приказал расчищать лёд около кораблей и устраивать катки. От Морского министерства он добился, чтобы матросам выдавали коньки и свитера. Это в то время, когда армия мёрзла и кормила вшей в окопах. Питание у матросов было отличное, учениями их особенно не обременяли. А что касается коньков и наркотиков, думаю, они совмещали и то, и другое. Бездействие развращало людей. Отожравшиеся, сидя в тёплых кубриках, нанюхавшись кокаина, они слушали большевистских агитаторов и в них нарастала тёмная ненависть ко всем "паразитам, сосущим народную кровь" вообще и, к "офицерью", в частности, которые, к тому же, ещё и питались, чего скрывать, лучше, чем матросы. Всё это и рвануло весной 1917 года, когда матросы стали расстреливать и топить своих офицеров и, в большинстве своём, примкнули к большевикам. Недаром Ленин называл их "буревестниками революции". Наряду с латышами и китайцами, а также евреями, матросы были опорой большевиков.
Зимой 1941 года с флотом поступили иначе. Вмёрзшие в лёд в Кронштадте и Ленинграде корабли отапливались очень скудно, до двух третей экипажей было списано в морскую пехоту, а оставшиеся, жившие на очень скудном пайке, с утра до вечера занимались ремонтными работами. Им было не до коньков и не до послеобеденных бесед о несправедливом устройстве мира. Кроме того, все корабли были заминированы, чтобы взорвать их, если немцы ворвутся в Ленинград. Иначе весь Балтийский флот мог бы попасть бы в руки немцев. Думаю, жизнь на заминированном корабле скорее заставляет задумываться о бренности земного существования, чем о необходимости "экспроприации экспроприаторов". Да и сексотов и стукачей было внедрено везде столько, что стоило кому-нибудь только заикнуться, хоть чем-нибудь проявить своё недовольство, как он тут же мог оказаться в штрафной роте, а то и просто получить пулю. Расстреливали же военнослужащих большей частью перед строем, чтобы все смотрели и делали для себя правильные выводы.
Да и не только на флоте. Мне рассказывали участники войны, что в военных лагерях, где солдаты проходили подготовку, прежде чем попасть на фронт, туда же они попадали и после госпиталей, кормили их очень скудно, а учения, и очень тяжёлые, были от подъёма до отбоя. А часто и среди ночи. Дисциплина и муштра были жесточайшие. Все это без всяких выходных и проходных. Люди мечтали быстрее вырваться из этих лагерей и попасть в маршевую роту, следующую на фронт. Считали, что на фронте легче. Во как дело было поставлено. Особенно славились Гороховецкие лагеря, это около города Гороховец, недалеко от тогдашнего Горького. "Гороховецкие лагеря" были тогда именем нарицательным, в смысле, хуже некуда. Но я отвлёкся.
Помню, папа рассказывал, что их пятая сапёрная армия строила оборонительные рубежи под Демянском. Честно говоря, я не знаю точно, где это. Насколько я понимаю, как пелось в некогда популярной песне про Бологое, "где-то между Ленинградом и Москвой". Во всяком случае, после войны он получил медали и "За оборону Москвы", и "За оборону Ленинграда".
Папу, который был по образованию инженер-электрик, назначили начальником участка, который строил мосты. Мосты строили, видимо, с тем прицелом, что по ним пойдут на фронт резервы, а пошли по ним наши отступающие войска. Как-то подошло большое танковое соединение. Командир его, генерал, вызвал к себе папу с главным инженером участка и сказал, что если мост не выдержит и хоть один танк провалится, он их расстреляет. В виду такой перспективы, папа с главным инженером переглянулись и решили идти, встать под мостом, пусть уж их лучше раздавит в случае чего, чем расстреляют свои же. Кроме того, если бы расстреляли, могли бы пострадать и семьи. Слава Богу, мост выдержал.
Немцы их там и бомбили, и обстреливали с самолётов. У папы пилотка была пробита осколком бомбы. Где-то им пришлось глубокой осенью лезть в воду, папа заболел тяжёлым воспалением лёгких, его положили в госпиталь. Помню, как переживала мама, узнав, что папа в госпитале и не зная подробностей.
А потом пятую сапёрную армию перебросили под Челябинск на строительство металлургического завода. Военной промышленности был нужен металл, а уже были потеряны металлургические гиганты Украины и Донбасса. Металл нам даже поставляли американцы по ленд-лизу.