Хорошо помню обратный путь в Петроград. За нами приехал отец и первое что сказал: завтра надо пойти и наловить птиц. «Ты умеешь ловить птиц?» — спросил он меня. — «Нет». — «Ну пойдем, я тебя научу». И на следующий день мы торжественно отправились ловить птиц. Интересно было! Отец взял с собой соль, еще что-то и начал объяснять: «Птиц ловят так: я сижу в засаде, а ты поменьше, тебя птицы подпустят скорей, чем меня, главное — насыпать им соли на хвост, тогда они тут же становятся ручными, после этого бери их голыми руками». Дал мне кулек, и я стал ползать, как дурак, в кустах, пытаясь насыпать птицам соли на хвост… Большой шутник был мой отец, очень любил подсмеяться, подшутить, разыграть, но добродушно. Конечно, я не поймал ни одной птицы, однако отец говорил об этом так серьезно, что я поверил, хотя и удивился. Обман не раскрылся, я чувствовал себя виноватым, что не сумел сделать такой простой вещи — насыпать соли на хвост хоть одной птичке, и отец укорял меня: «Ну что же ты, не можешь поймать птицу таким простым способом!»
Мы снова погрузились на пароход и отправились до Рыбинска, по дороге пересаживались на другой пароходик, поменьше, видно, река мелела, но первый пароход был огромный, волжский гигант, многопалубный и назывался, по-моему, «Совдеп» или что-то в этом роде.
В Рыбинске при пересадке я пережил страшную ночь. Нас высадили, пароход отчалил, а новый еще не пришел. И мы остались на улице. Лил жуткий дождь, под ногами слякоть — время противное, осень, — и мать уговорила какого-то сторожа пустить меня на склад, который он охранял. Сначала тот заартачился — не имею права, но мать его убедила, что пятилетний ребенок ничего плохого сделать не может. Меня засунули в сарай, где было сухо и дождь не мочил, и оставили одного, наказав никого не пускать. Я это воспринял очень серьезно, как настоящее поручение, вроде того, как соли птице на хвост насыпать. И поэтому, когда пришли за мной — уже надо было ехать дальше, я устроил скандал и никого не пускал, грудью встал на защиту склада. Помню, меня потрясло, что дверь открылась и вломились какие-то люди, а я же отвечаю за сохранность сарая! До сих пор живет во мне этот ужас — не потому, что они со мной что-то сделают, а потому, что я, ответственный, не укараулил того, что мне доверили.
Когда мы вернулись в Петроград, шел двадцатый год. Подробности всего происходящего изгладились в памяти, но помню, что к нашему приезду отец насушил много сухарей, и каждый вечер я и сестра получали кружку, набитую сухарями и залитую крутым кипятком. Эту тюрю мы ели с огромный удовольствием. С огромный удовольствием! Как теперь понимаю, мы проскочили между голодом в Петрограде, который к нашему приезду уже кончался, и голодом в Поволжье, который начался в двадцать первом году.
В Петрограде было вначале голодновато, не то чтобы физически мы недоедали, но никаких разносолов не было. А потом, к двадцать третьему году, к нэпу, еды было сколько угодно, отец тогда неплохо зарабатывая, так что мы жили не скажу что беззаботно, но без напряжения.
Тем не менее существовали бесплатные детские столовые, где давали похлебку — свеклу и морковку, сваренные в воде, и я туда ходил, ел каждый день эту баланду. А потом у нас с другими ребятами был ритуал — правда, взрослые относились к нему отрицательно, но мы железно его проводили, а именно: когда кончали есть, брали миски как резонаторы и в них рыгали: «У-a, у-a!» Уж не знаю, что нам хотелось этим показать, но каждый обед мы непременно завершали подобный актом. Кто-то потом мне сказал, что у некоторых народов это обязательный знак вежливости — продемонстрировать таким образом, что ты сыт. Наелся так, что тебя распирает. У меня, правда, плохо получалось, а у моего двоюродного брата звучало довольно мощно — у-ы! И так как в ритуале участвовали все, и миски работали как резонаторы, то концерт был еще тот! Каждодневный рев-рыгаловка!
Я регулярно ходил в бесплатную столовую, а значит, жилось нам не ахти как. Столовая находилась по месту жительства, наверное, составлялись какие-то списки, тогда это было принято. Не могу сказать, что я выглядел истощенный, меня досыта кормили дома, и голода я не испытывал, но, с другой стороны, если мать меня туда посылала, значит, по ее понятиям, еды было недостаточно.
И все-таки в то время я жил в определенной беспечности. Это просто свойство молодости. Я не задавался никакими бесполезными, с моей точки зрения, вопросами, мне казалось, что все как шло, так и будет идти. А шло, на мой взгляд, хорошо. Ну в каком смысле хорошо? Пойду в школу, после уроков пообедаю дома, повожусь с ребятами, поиграю, потом отправлюсь в детскую техническую станцию, поконструирую и поклею разные самолетики, потом — кружок юных натуралистов, еще какой-нибудь кружок. Все шло вроде бы нормально. Пока отец был жив и зарабатывал, мы жили прилично, а потом бедно, правда, я этой бедности как бы не чувствовал, считая, что и так можно жить, но сейчас-то, объективно говоря, понимаю, что жили очень бедно. Я не ощущал ущемленности, просто знал, что масла у нас не бывает, только маргарин, и хлеб мы едим не с маслом, а с маргарином. С одеждой тоже было не блеск. Во всяком случае, я из-за нее и танцевать, пожалуй, не научился, мне не в чем было ходить на вечера. Многие ребята на это не обращали внимания, ну, подумаешь, плохо одет, все равно потанцуем. А я не мог, не знаю почему. Наверное, по глупости. Мне казалось, все выглядят прилично, а я ободрашка какой-то.
Позднее, став студентом, я получал казенную форму, хотя ее все равно приходилось выкупать. Стоила она дешево, но все-таки приплачивали какую-то сумму, сравнительно небольшую. А до этого носил что-то непонятное, юнгштурмовку с портупеей, по воспоминаниям сестры, какие-то брюки и куртки, пошитые мамой. Первый костюм я себе позволил, когда стал инженером. И появился в нем в Москве. По правде говоря, это был отцовский костюм, перешитый на меня, брюки остались как есть, а пиджак пришлось переделать.