В школу я пошел семи лет. К тому времени в Петрограде славились три немецкие школы, в которых работали прекрасные педагоги, преподавание велось на немецком языке и было отлично поставлено. Школы были конфессионально обусловлены, и родители отдали меня в школу той конфессии, к которой я формально принадлежал. Так как по русский понятиям я был гугенотом, кальвинистом, а не лютеранином — разница небольшая, но она все-таки существует, — то меня и отдали в «гугенотскую» школу, в тридцать четвертую, бывшую реформатскую, хотя особого религиозного рвения в семье не было. Она делилась на русское и немецкое отделения. Русское охватывало примерно две трети школы, там учились все окрестные ребята и правильно делали, а немецкие дети съезжались со всего города. Школа находилась возле Мариинского театра, далеко от нашего дома, и мне приходилось туда добираться на трамвае и пешком, дорога занимала больше часа.
Родители, отец и мать, были лютеране. Дело в том, что фабрика, на которой работал отец, принадлежала германскому капиталу, называлась, как я уже упоминал, «Скороход» и сохранила свое название не только при советской власти, но и до сего дня. В то время большинство предприятий в Петрограде принадлежали французскому капиталу, но были и немецкого. И хозяева «Скорохода» следили за тем, чтобы во главе предприятия стоял немец, чтобы мастера цехов были немцы, это разумно, потому что все они общались между собой на родном языке. Правила и обычаи на фабрике велись на немецкий лад; ну скажем, при ней был построен мощный кегельбан, и все мастера — а в то время работали там только мужчины — собирались после работы, как и полагалось, поиграть в кегли и выпить пива. И чувствовали себя, как в Германии.
Как было заведено в те времена, мы с матерью ходили в церковь напротив Казанского собора. Наведывались туда на Рождество, на Пасху, не регулярно, а когда положено. Сестра моя прошла конфирмацию, а я нет, что-то мне помешало. На Рождество обязательно устраивали елку, это потом ее уже сделали новогодней. Наше советское правительство признало, что какое-то время будут праздновать и Рождество, и новогодье, потому что слишком глубоко религия вошла в жизнь народа. Но тут же был сделан ханжеский «ход конем»: по указу правительства Рождество и рождественские каникулы праздновались по новому календарному стилю, а в церкви — по старому, поэтому получалось, что Рождество и рождественские каникулы были выходными днями, но совпадали не с православными, а с европейскими. Значит, именно на свое-то Рождество, на немецкое, у меня как раз и были праздники, я освобождался от занятий. А православные работали, учились и это сделали нарочно — мол, не запрещаем, празднуйте, пожалуйста, но так как мы перешли на новый стиль, то и праздники перевели на новый стиль. Логика железная.
Елку в доме всегда наряжали родители, это была настоящая церемония. Нас с сестрой загоняли в какую-нибудь пустую комнату, запирали, и мы сидели там в темноте, а в это время на елке зажигались свечи, под елкой раскладывались под белыми салфетками подарки — родительские и наши, — и нам торжественно разрешали выходить. Когда мы выскакивали из темноты к ярко освещенной елке с блестящими игрушками, это был такой контраст, что сразу оглушала, ослепляла необыкновенность момента.
Так же празднично мать старалась отмечать и дни рождений. Вся наша семья помнит один день рождения отца, который замечателен тем, что мать, сестра и я тайно готовили ему подарок. Идея заключалась в том, чтобы успеть поздравить отца, который всегда рано уходил на работу, когда мы еще спали. В день его рождения мать должна была разбудить нас рано утром, когда он сидел на кухне и завтракая, быстренько привести в комнату, где стояло пианино, мать начинает играть, а мы поем песню, которую положено петь по такому поводу. Все началось так, как было задумано: папа завтракает, мать нас будит, быстренько одевает, тащит в большую холодную комнату, которая зимой не отапливалась — экономили дрова и топили, только когда приходили гости, — там она садится за пианино, и мы начинаем — ти-ти-ти… а-а-а… И вдруг слышим, как сестра поет: «У меня штаны открыты…» — тогда штанишки носили на пуговицах, мать второпях забыла их застегнуть, и та, бедная, с голым… торсом попала из теплой постели в нетопленную комнату. Но она все-таки поет, не нарушая мелодии, не нарушая гармонии, не желая портить праздник отцу, но поет другие слова… Я, конечно, тут же начал дико хохотать, все стали над ней смеяться, она — в рев! Отец был в восторге. Все забыли про день рождения и бросились утешать сестру. Ей в то время было лет семь, мне девять, но мы и сейчас об этом часто вспоминаем, и история эта стала семейной и общеизвестной.