Меня брали на допрос каждый вечер между одиннадцатью и двенадцатью часами ночи, а возвращался я в камеру на следующее утро. Как правило, объявлявших голодовку переводили в особый изолятор. Но в моем случае этого не сделали, поскольку Поликарпов отказывался официально признавать голодовку, называя это «саботажем». Кроме того, он не хотел прекращать допросов. Пребывание же в переполненной камере и тот факт, что мне волей-неволей приходилось видеть, как едят другие, делали голодовку еще тяжелее. После пяти-шести дней голодовки я настолько ослаб, что меня приходилось на носилках переносить в кабинет Оперчека. Как только я попадал туда, я тут же заявлял:
— Если хотите разговаривать — пожалуйста, но подписывать ничего не буду.
И так — день за днем. Вернее — ночь за ночью.
Однажды — думаю, это было на пятнадцатый или на шестнадцатый день следствия — я заявил Поликарпову:
— Подписывать какие бы то ни было протоколы я категорически отказываюсь, но готов написать подробное объяснение по поводу моей голодовки.
Он ухватился за это предложение, швырнул мне бумагу и потребовал, чтобы я начинал немедленно. Пока я писал, он неотступно стоял за моей спиной, вырывал у меня каждый исписанный листок, читал и не возвращал.
Редко приходилось мне писать с таким напряжением сил и в такой обстановке, когда каждое мое слово могло обернуться смертью. Я решил написать все, использовать эту возможность, чтобы изложить свои принципы, изложить их с позиций незаконно арестованного иена партии. В эти рамки я смог заключить очень многое. Я писал, что в момент смертельной опасности, грозящей нашей стране со стороны Гитлера, не следует держать таких людей, как я, в тюрьмах и что нужно отменить все политические приговоры, отправить бывших политзаключенных на фронт или использовать их там, где они принесут пользу. Я писал, что мне 56 лет и что я готов отдать все силы для обороны страны.
Дальше я писал о своем глубоком возмущении методами, применяемыми НКВД для получения показаний и признаний арестованных. Это место я хорошо помню, потому что Поликарпов, дойдя до него, прочитал вслух:
«Методы, используемые следствием для получения насильственных признаний, считаю неправильными и вредными не только потому, что они несправедливы по отношению к обвиняемым, но и потому что они нравственно разлагают тех, кто ими пользуется. Рука, ударившая беззащитного, не сможет удержать винтовку, когда придет время бороться с вооруженным до зубов врагом».
Дочитав последнюю фразу, Поликарпов вдруг заорал: «Прекратить!». Он был относительно малоразвитым человеком, на его счету было немало избитых, а затем расстрелянных людей. А вот теперь он забегал по кабинету в крайнем возбуждении. Было примерно три часа ночи. Кончалась белая полярная ночь и всходило солнце.
Дальше я опишу суть нашего дальнейшего разговора: помню его вполне отчетливо, хотя немало прошло времени с тех пор, и может быть, кое-какие слова и выражения выпали из памяти.
«— Давайте разберемся», — говорил мне Поликарпов. — Представьте себе, что вас, члена партии, поставили командовать партизанским отрядом. Вы попали в засаду, и вам необходимо узнать, где враг и как из засады выбраться, как вывести свой отряд. Вам нужен «язык», и от того, заговорит ли этот «язык» или нет, зависит не только судьба подчиненных вам партизан, но и многих других людей. У вас остается всего несколько часов. Можете вы себе это представить?
«— Да, могу», — сказал я.
— Уходят минуты. «Язык» отказывается говорить. А у вас выбор: пощадить этого гада или спасти тысячи жизней советских людей. Что бы вы стали делать?
Я не отвечал.
— Приказываю говорить! — заорал Поликарпов и крепко сжал кулаки. — А нет, так...
— Хорошо, — сказал я. — Если все так, как вы говорите, если отряд в окружении, если остаются считанные минуты, то я ударил бы этого человека.
Поликарпов рассмеялся:
— Так для чего же тогда писать?
На этом в ту ночь допрос и закончился. По-видимому, Поликарпов считал, что нашел себе оправдание, и ему было невдомек, что между лагерем в Норильске и партизанским отрядом очень мало общего. На одном из следующих допросов Поликарпов зачитал из моего «объяснения» то место, где говорилось, что необходимо освободить в связи с войной всех политических заключенных и прекратить дальнейшие репрессии. Затем он спросил:
— Предположим, что мы вас освободим. Вы на этом успокоитесь?
— Нет, буду требовать восстановления в партии.
— А тогда успокоитесь?
— Конечно, нет. Я стал бы требовать пересмотра моего дела и возвращения мне всех прав.
— А потом что?
— Требовал бы освобождения всех, кто был, подобно мне, незаконно репрессирован.
— Что бы вы все стали делать после этого?
— Пошли бы на фронт или работали бы для фронта и победы. И не задавали бы никаких вопросов до конца войны.
— А когда война кончится? Люди же не ангелы — вы ведь знаете. — При этом Поликарпов изобразил ангела с крылышками. — Думаете, люди забудут, что их арестовывали, сажали, били?
— Сомневаюсь, чтобы они это забыли. А после войны, не раньше, нужно будет основательно разобраться: кто виноват во всех этих арестах, приговорах и избиениях.
— Чего же вы тогда потребуете? Чтобы нас посадили?
— Если выяснится, что вы того заслуживаете...
— Вы что, думаете — мы совсем уж дураки?
На этом и закончился тогда наш разговор.
Меня этот разговор не удивил. Поликарпов активно участвовал в терроре тридцатых годов.
«— Если посчитать», — сказал он мне однажды, — скольких я своей рукой расстрелял, то цифра получится четырехзначная.
Что же за человек был этот Поликарпов? Как он жил? В первые дни следствия, чтобы как-то расположить меня к себе, он кое-что рассказал о своей жизни. Начинал шахтером в Донбассе. Во время Гражданской войны вступил в партию. В 1924 году был мобилизован в НКВД — сначала рядовым. Затем его послали на какие-то курсы, откуда он вышел следователем по политическим делам. Был он, по-видимому, хорошим семьянином, вел себя скромно. Так, например, при мне он ел только черный хлеб без масла. Думаю, так он и привык.
Когда моя «объяснительная записка» была дописана — а она кончалась словами: «Да здравствует демократический социализм», — в ней в общей сложности оказалось двадцать три страницы. Поликарпов сказал:
— Подпишите.
А когда я подписал, он заметил:
— Сейчас вы подписали свой смертный приговор.
На это я ответил:
— Даже если моя объяснительная записка — основание для смертного приговора, я все равно не изменю в тексте ни одного слова.