Такой одинокой новогодней ночи я не помню. Мне казалось, что мы на необитаемом острове, куда никогда не заходят корабли.
В феврале 1993 года я писала Н.Л.: “Праздники никакие мы здесь не празднуем – не с кем. Вчера напекла Соньке блинов по случаю масленицы, но они не такие вкусные, как в Москве. И все не такое. И Восток мне осточертел – хочу ампира, деревьев, которые в свой срок сбрасывают листья, и зимы со снегом, и тепла в квартире (своей), и в душе, и родной земли хочу”.
Кажется, 31 декабря мы купили телевизор, но нам подключили его через несколько дней. Мы жадно смотрели передачи новостей по двум российским каналам. Во мне нарастало стремление вернуться домой, приобретавшее с каждым днем все более маниакальный характер. В феврале я умоляла по телефону сестру Иру купить нам квартиру. Однако за время нашего отсутствия квартиры подорожали, а в Москве царил такой бандитский беспредел, что приниматься за такое дело было страшно. И все же, к концу весны, мои друзья, возглавляемые бесстрашной Ирой, начали действовать. Уже по возвращении мы узнали, сколько сделок срывалось, и как они рисковали. Олечка, моя тетка, жившая с семьей в Беер-Шеве, сразу же после нашего приезда сказала мне: “Не трогай квартирные деньги. Они – залог твоей свободы”. И оказалась права.
Умоляя друзей купить нам квартиру, я замерла в ожидании. Как говорили в Израиле, “Господи! Даруй мне терпение… И немедленно!” Терпение не относится к числу моих добродетелей.
Мы с Сонькой спали на широкой кушетке. Наши подушки упирались в холодную стену. Ложась под теплое одеяло и прижимаясь к Соньке, я думала только о том, купят ли нам квартиру. Меня пронизывал смертельный страх, и внутренний холод пробирал до костей. Я застывала в оцепенении при мысли, что мы обречены провести в Израиле всю оставшуюся жизнь.
Баратынский писал:
Ощупай возмущенный мрак:
Исчезнет, с пустотой сольется
Тебя пугающий призрак,
И заблужденью чувств твой ужас улыбнется.
Я не могла последовать совету любимого поэта, убедив себя в том, что мое состояние – “заблужденье чувств”. Меня спасали сны, которые переносили меня в Москву, к родным и друзьям. Я писала И.Е.: “…я все время душой с вами, точнее, душа моя постоянно там, дома. Свидетельство тому непреложное – сны, в которых я вижу вас, Москву, общаюсь с вами и только с вами. Мне здесь ни разу не приснился сон с израильским сюжетом, ибо этого сюжета в душе моей нет: сны не лгут. <…> Поэтому стала ценить ночь особенно – она уводит меня отсюда; для души, видно, не нужна ни квартира, ни самолет, и расстояний для нее тоже не существует. Днем тоже общаюсь с вами, но без ночной просветленности, с тоской и чувством оторванности”.
И все же дневная жизнь была немного легче ночной. К 11-ти утра я шла в “Шамир”, где меня ждал мой начальник и коллега В. Р., с которым мы редактировали “Сидур” (сборник молитв с двумя параллельными текстами: на русском и иврите), заказанный еврейской общиной Америки.
Пока я была на службе, Тата выгуливала Рики, а потом сидела на нашей кушетке, прислонившись головой к грязной обивке ее спинки, и тосковала. У меня, а особенно у Сони, было с кем общаться. Тату, как проклятие, преследовало одиночество. У нее началась тяжелая депрессия и, хотя она считала, что ради Сони мы должны остаться в Израиле, душа ее рвалась в Москву. Довольно скоро стало ясно, что Израиль – не подходящее место для Сони. Вечное, или почти вечное лето, не располагает к сосредоточению и работе людей такого склада. Соня предавалась сладостному безделью, а у нас не было возможности присмотреть за ней. В конце концов, с моим решением уехать согласилась и Тата.