* * *
Однажды осенью к нам в Мажоров влетела взволнованная Ирка Егиазарова и сказала мне: “Одевайся! Нас ждет такси”. Мы опрометью выскочили из дома. Возле Автомеханического института стояло такси, в котором сидели наши однокурсницы Лена Фридман и Нина Елесина. Я поняла, что вопросов при шофере задавать не стоит. Ехали мы к Елесиной, в Измайлово. Сев за стол и “откупорив бутылку”, мы заговорили. Все были возбуждены и взволнованы. Оказалось, что накануне арестовали Синявского и Даниэля, посмевших издать за границей свои работы. Синявского мы знали только по предисловию к изданию Пастернака в “Библиотеке поэта”, о Даниэле никогда не слышали. Кажется, это было первое политическое дело после истории с Пастернаком, изгнанным из Союза писателей, но все же оставленным на свободе. Относительной, конечно. Гаже всего было то, что все профессора и доценты МГУ поставили свои подписи под письмом, в котором власти клеймили позором отступников. Письмо напечатала “Литературка”. Среди подписавшихся был и Турбин. Только В.Д.Дувакин отказался подписать позорное письмо. Вскоре одна из участниц нашего семинара рассказала мне, что позвонила Турбину и попросила его объяснить случившееся. Слабый человек, он изобразил удивление и сказал, будто не знал, что подписывает. Это выглядело глупо и ничтожно. Во мне это вызвало протест, и я решила уйти из семинара. Но, при сложившихся отношениях, уйти, не объяснившись, было нельзя. Объяснять же Турбину то, что он понимал не хуже меня, было невозможно. Подойдя к нему перед началом семинара, я сказала, что хочу заниматься Блоком.
После этого я отправилась к Дувакину и спросила, согласится ли он, чтобы я писала под его руководством диплом по Блоку. Поинтересовавшись, какой семинар я посещала раньше, он сказал: “Деточка, я охотно взял бы вас, но мои дни в университете сочтены”. Пожелав ему всего доброго, я ушла. Вскоре Дувакина уволили.
Довольно долго я выясняла, у кого можно написать диплом по Блоку. Наконец, произошло нечто очень забавное: меня направили к А.И.Овчаренко. Я не знала о нем ничего, кроме того, что он занимается Горьким. Это не располагало меня к нему, но выбора не было. Зайдя на кафедру, я увидела худого человека в очках, поразившего меня сходством с Сусловым. Я представилась и в двух словах изложила Овчаренко свое дело. Он согласился, попросив показывать ему каждую главу. Таким образом, я встречалась с ним не более пяти раз, включая защиту диплома. Он был корректен и замечаний мне не делал. Его семинар я посетила только один раз из любопытства, когда Овчаренко приехал из Китая после “культурной революции” и излагал сугубо партийную точку зрения на то, что там происходило. Слово “хунвэйбин” он произносил как “***вэнбин”. Аудитория была в восторге.
И до и после истории с Синявским и Даниэлем мы чувствовали себя свободно, хотя и в определенных пределах. Мы знали, что диссидентов сажают, помещают в психиатрические больницы; знали, что в каждой группе есть стукач, и пытались выяснить, кто он. Не буду называть никого, потому что это требует точных доказательств. Хорошо помню один случай, когда мы ошиблись, и то, как потом стыдились своей ошибки.
“Жизнь, не запрещенная циркуляром, но и не разрешенная вполне”, рождает таких же чудовищ, как и “сон разума”. В 60-х годах, в день Конституции, 5-го декабря, возле памятника Пушкину собирались люди, недовольные системой в целом. Заканчивалось это обычно тем, что нескольких человек увозили милицейские машины, а остальные участники митинга разбегались. У нас в группе учился молодой человек, Э. М. Мы мало знали его, но он так свободно высказывался и задавал преподавателю истории КПСС такие провокационные вопросы, что мы заподозрили, что Э. стукач. Преподаватель (кажется, его звали Николай Иванович) был слепой фронтовик в черных очках. Его лицо было изуродовано мелкими синими вмятинами – следами разорвавшейся гранаты. Несмотря на слепоту, Николай Иванович держался так уверенно и шел по коридору в аудиторию такой легкой пружинящей походкой, слегка помахивая палочкой, что мы усомнились, слеп ли он на самом деле. Наши сомнения усилились, когда он продемонстрировал, что точно определяет время. (Потом выяснилось, что у него специальные часы: он открывал крышку и узнавал время, водя пальцем по стрелкам.) Не помню, какую именно фразу он произнес, впервые войдя в нашу аудиторию и словно обведя ее взглядом, но сводилась она к тому, что никаких выпадов против партии и властей предержащих он не потерпит. Так и сказал: “Не потерплю!” И сделал выразительный жест рукой. Мы насторожились и возненавидели его, решив, что во время войны он, вероятно, был “особистом”. Никто из нас не задавал ему вопросов. Никто, кроме Э. Тот, казалось, задался целью вывести Николая Ивановича из себя, споря с ним о личности Сталина, о ходе военных действий, о том, сколько “врагов народа”, погибло в лагерях. Николай Иванович долго терпел, но, в конце концов, не выдержал и попросил Э. не посещать его занятий. Вскоре после этого, в день Конституции, Э. отправился на Пушкинскую площадь и стал одним из тех, кого увезла милиция. Его довольно быстро освободили, но дело дошло до деканата, собрали какую-то комиссию, и Э. решили отчислить. Вступился за него Николай Иванович. Не знаю, какие он привел доводы в защиту Э., но того оставили в университете. Мы получили столь же неожиданный, сколь и наглядный урок нравственности. Узнав адрес Николая Ивановича, я тепло поздравила его с Новым годом.
Через год я простилась со своей группой, решив закончить последние два курса за один год. Я “торопилась жить”. Я стала как бы сама по себе, сдавая отдельно от всех экзамены и зачеты, но мы все еще были вместе.
Защитив диплом, я ощутила пустоту. В течение пяти лет мне было ясно, как и зачем я живу. У меня были определенные обязанности, и я выполняла их. Теперь я не знала, за что приняться. Сделав две-три неудачных попытки устроиться на работу редактором, я поняла, что Тата была права. Диплом филфака вкупе с моим отчеством и фамилией не обещал мне работы, во всяком случае, штатной.