Пан Павловский неотступно ходит за нами по пятам. Он очень словоохотлив. Любит пошутить. И чрезвычайно интересуется нашими дальнейшими планами. Иногда он ядовито подтрунивает над Россией.
- Что вы нас караулите? - говорит Старосельский.
- Я долго жил как отшельник. Я да сын. Жены у меня нет. Старая бабушка тоже умерла. Теперь я единственный человек во всем Божьем мире... Ну, мне приятно побывать в обществе людей, имеющих дело с лошадьми. Это мне напоминает то время, когда я тоже держал в руке хлыст...
- Что-то вы очень много разговариваете, - роняет сквозь зубы Старосельский.
- Хорошие вы люди, господа офицеры. Дай вам Бог, чтобы вы сто лет жили. Как у нас говорят: сто лят, сто хат, злата бечка, сын и цуречка... И чтобы германцев прогнали. Но ещё лучше было бы, если бы вы лошадей не пасли на моих лугах. Вы уйдёте, а нам голодать придётся.
- Пустяки. Урожай соберёте.
- Ой, нет. Жито совсем плохое. Сеяли когда? Когда вы ушли за границу. Перед самой зимой. Пахали как попало. Остаётся только добровольцем в армию записаться. Знаете, - сказал он, лукаво прищурив глаз, - я бы продал все имение, внёс бы тысячу рублей на Красный Крест, только бы мне предоставили место командира парка.
- Командира парка? Разве в парке так хорошо служить?
- О, я насмотрелся на парковых командиров. Есть, конечно, единичные чудаки, которые за все, что берут, платят. Но другие приходят и говорят солдатам:
«Позаботьтесь о лошадях!..»
Тут проходил такой. Его фамилия Капчук. Я записал его фамилию себе на память. После войны я напечатаю. Не только я, мы все опубликуем... Было у меня и клевера и овса вволю. Он все забрал. Двое суток кормил четыреста лошадей. Потом позвал меня:
«Вы хозяин?» - «Моё шанованье пану. Я хозяин». - «Ваш клевер?» - «Был мой. Вы взяли». - «Сколько вам?» - «Вам лучше знать, сколько съедают ваши лошади. У меня в каждой вязанке по сто фунтов. Будем считать по сорок». - «Что там считать! Получите 25 рублей». - «Это вы мне на чай даёте? Двадцать пять рублей за двести пудов клевера?» - «Не угодно? «Не надо».
- А расписок не требовали?
- Зачем? Расписки писал Карголь. Он на двадцать пять тысяч расписок выдал. Он по-русски подписываться умеет. И с печатью войта [Войт - глава поселения с магдебургским правом. (Прим. ред.)] .
- А войт соглашался?
- Войта нет. Только печать войта есть.
- Как так?
- Так. Взяли у меня три пары лошадей, три воза, сено брали, клевер, овёс. Карголь давал расписки. Ах, как бы я хотел быть командиром парка!
- Хлопочите у командира бригады.
- Можно, положим, и другое. Хорошо бы было, если бы мне дали строить дорогу до Белгорая.
- Какую дорогу? Железную?
- Нет, не железную, а деревянную. «Гостинец»[То же, что жардиньеры.] . Здесь есть десятский, который за работами наблюдает. Три месяца тому назад, приступая к постройке дороги, он был худой как щепка и при встречах со мною торопливо одёргивал шапку и, кланяясь до земли, уже за десять шагов кричал: «Моё шанованье пану Павловскому».
А теперь у него живот - вот такой. Идёт прямо на меня. А когда я снимаю перед ним шляпу, он еле-еле цедит сквозь зубы: «Дзень добрый».
На прошлой неделе я его спрашиваю: «Что, пан десятский, к осени вы дорогу достроите до Дериляк?» Так он потом сотского спрашивал: «Что этот помещик, не политический? Что-то у него язык чересчур бойкий».
Пройдемтесь завтра по «гостинцу». Вы увидите - шестьдесят человек работают. Одни рубят, а двадцать в носу ковыряют. А получают по рублю в день. Бабе шестьдесят копеек платят. Когда любой мужчина за сорок копеек пойдёт да ещё в руку поцелует. Работали те же люди у австрийцев: четверо пилят, четыре бабы землёй засыпают. За день двенадцать человек две версты прокладывали.
А у нас шестьдесят душ работают и за день, дай Бог, если пятнадцать саженей проложат. А почему? Спросите у инженеров, из которых один живёт в Люблине, а другой в Замостье, и оба ни разу не потрудились заглянуть в наши места... Узкоколейку от Белгорая до Холма знаете? В десять миллионов казне обошлась. Окопы под Опатовом - от Сандомира до Ивангорода - вскочили в семь миллионов. Видали вы их? Я тоже не видал. Читал - в газетах очень расхваливали. Австрийцы, говорят, прокламации в Опатове сбросили: «Не беспокойтесь, мы сюда не придём. Пускай в этих окопах свиньи живут».
У Павловского 800 моргов земли - под клевером и овсом. До войны здесь было хорошо поставленное рыбное хозяйство. Разводились королевские карпы. В одном пруду их было свыше шестидесяти маток по восемнадцать фунтов весом. Показывая нам своё хозяйство, Павловский не без горькой иронии говорил:
- Теперь прудов нет: их все спустили. Осталось всего сто шестьдесят три коропа. Но... пришёл две недели тому назад ваш головной парк, спустил воду и выловил всю рыбу до последней! Я не жалуюсь. Если победа останется за нашей армией, я готов простить ей и этот маленький подвиг... в числе других таких подвигов.
- А были ещё другие?
- Как вам сказать? Пришли три солдатика с унтер-офицером и требуют: «Давай коров»
- «Нима, панове?. Отбили все замки. Обыскали сараи. Нашли.
- Нашли?
- Да, нашли. Племенного быка и двух племенных телок. Показываю им записку. У меня штаб дивизии стоял, забрал весь скот и выдал записку, чтобы племенного скота не брали. Посмотрел унтер записку и давай молитвы читать: ах, ты такой да сякой, так-то и перетак-то твою прабабушку, австрияк поганый! У мужиков последнюю скотину берут, а у панов нельзя? Врёшь! Забрали. Ну, думаю, одно к одному. Коропов забрали, лучших маток в борщ положили. Так нельзя же к такому борщу мужицкую коровку. К племенной рыбе племенного быка.
Только прошло это два дня - приходят опять два солдата: «Давай жеребят!» Были у меня два жеребёнка по полтора года...
- Ну и что же?
- Как - что же? Слава Богу, я здесь шестой год живу. Кругом сплошь контрабандисты. Попробуй сказать ему не так, сейчас хату спалит. Мы вежливое обращение отлично знаем.
- Отдали, значит, жеребят?
- Не отдал. Разве солдатам отдают? Забрали они жеребят и погнали в соседнюю деревню - в Куче: купи, мужичок, пару жеребят. «Как же я куплю, - говорит мужик, - если это жеребята помещика?»
Мы подходили к небольшому пруду. Павловский указал рукой:
- Вот тот ставок, где коропа мои были.
- Как же их выловили отсюда?
- Придумали. Вырыли канаву, спустили воду. А потом вогнали ппук пятьдесят лошадей. Те согнали рыбу в одну сторону и её прямо руками выгребли.
- Ну, а австрийцы ничего не брали?
- Как шли сюда - ничего. А если брали - платили. Ну, а когда удирали в Австрию, похозяйничали так же, как наши. Меня, положим, совсем не трогали. Пришлось им, конечно, всю картошку отдать; и хлеб, разумеется. Потому что они голодные шли. Но скот не забирали.
С ними у меня вышла другая неприятность. Приехали они к нам и принялись ставить своё начальство. В Кржешове нашёлся дурак - согласился. Пришли ко мне. Жандарм из Кракова. Предлагает мне быть бургомистром. «Войдите в моё положение, - говорю я. - Я присягал императору Николаю, как же я могу служить Францу Иосифу? Ведь это клятвопреступление. Я человек верующий. Я не могу нарушать присягу. Когда война кончится и победа останется за вами - другое дело. А теперь не могу, господин ротмистр». «В первый раз встречаю такого рассудительного человека, - сказал он мне. - В таком случае скажите, кто, по-вашему, больше всех годится в бургомистры?»
Назвал я ему лесничего и ксёндза. Он поблагодарил и пошёл. Лесничего, к счастью, не оказалось дома. А ксёндз, как и следовало ожидать, заявил: я ксёндз и по сану своему не могу быть бургомистром. Предложили органисту. Тот человек запойный, форменный алкоголик, согласился. Потом пришли наши. Все другие войты удрали, а он, дурак, остался. Мало того, он, как только войтом заделался, начал с крестьян три шкуры драть. Те и донесли на него. Теперь он в Сибири грехи отмаливает: на шесть лет угнали.
- Поделом, - говорит адъютант.
- Эх, господа! - неожиданно вырывается у помещика. - А сколько народу безо всякой вины повесили! В Краснике - бургомистра и учителя. Знаете за что? Вошли австрийцы. Краковский польский легион. С национальными флагами. С пением польских песен. Бургомистр и учитель поднесли им цветы. Только всего. А их за это повесили.
- А зачем цветы подносили?
- Я, панове, политикой не занимаюсь. Я считаю, что надо служить той стране и тому царю, где тебя хлебом кормят. Но если бы вам запрещали говорить и петь по-русски и пришли бы люди и запели по-русски ваши любимые песни, вы бы тоже поднесли им цветы.
На прощание пан Павловский, плутовато прищуривая глаз, медленно процедил:
- Если этой ночью стрельбы не будет, то, значит, вы долго прогостите у Меня.
- А если будет?
- Значит, вы пойдёте... вперёд.
- Или?
- Или... назад.
У нашего пройдошливого хозяина такой же пройдошливый сынок. Ему двадцать лет. Вертится он все время среди солдат, расспрашивает, обучается у них игре на балалайке и интересуется названиями и номерами всех соседних дивизий. Не отходит по целым часам от телефониста. Все пристаёт к нему, чтобы тот узнал, что с Перемышлем.
- Ну что же, узнал? - спрашивает телефониста адъютант.
- Узнал точно. Западные форты уже заняты неприятелем. Восточные с трудом держатся.
- Ну, смотри, не болтай, - говорит адъютант. - Никому не говори: ни солдатам, ни жителям.
- Никак нет, никому не скажу. Только этот панок хозяйский сам знает. Через меня проверку сделать хотел.
- Откуда же он знает?
- Говорит, пленных австрийцев гнали, так они солдатам вашим сказали: пришла австрийская телеграмма, что Перемышль опять забрали; велели «ура» кричать.
- Ну и что же, кричали?
- Так точно! Вчерась на позиции говорили: австрийцы всю ночь «ура» кричали, а в атаку не шли.
По нашим военным картам Гуциско расположено в шести верстах от позиции. Но пан Павловский наставительно говорит нам:
- Не советую, панове, переходить вон за ту линию.
Действительно, снаряды почему-то ложатся довольно близко от нас. Два снаряда разорвались верстах в двух от дома. Разрывы слышны отчётливо. Доносится и ружейный огонь.
Поздно. Ночь тёмная. Луны нет. С земли доносится мирное всхрапывание солдат.