Я стал привыкать и к этой новой черте. Но вот к чему нельзя было привыкнуть -- это к его аккуратности. Дашь ему рублей десять, двадцать на расходы: чай, сахар, булки, сливки и прочее. Когда деньги израсходуются, он является ко мне с запачканным листком на серой бумаге, где все записано до последней мелочи, и требует, чтоб я поверил. Тут же принесет и остаток, какой-нибудь двугривенный или медные. При этом никогда не преминет помянуть, что стало дороже, что дешевле.
-- Сахар двумя копейками на фунт дешевле, барин! -- с сияющими глазами скажет или, наоборот, с унынием объявит, как о сердечной утрате... -- на черный хлеб, барин, копейку набавили!
Он переносил все: и побои своего барина, терпел постоянную голодуху, падал силами от работы, но не падал духом. Только страх "убытков" превозмогал в нем все.
Я делал вид, будто просматриваю счет, потом дам опять денег, а счет брошу тихонько под стол. Но он заметит, достанет его и тихонько же подложит ко мне в бумаги, пока я не разорву.
Иногда вдруг он сует мне под нос десять или двадцать копеек. "Это лишек, скажет, в прошлом счете ошибкой два раза записано у меня за одни булки, так вот извольте..."
Взглядывая иногда мельком в эти счеты -- я не мог воздержаться от улыбки от его орфографии, а он принимал эту улыбку за одобрение и тоже улыбался от удовольствия. Орфография эта была своеобразная. Он признавал буквы h и ы, но никогда не употреблял их где надо: например, писал "св?кла", "см?тана", "свечы", а слова "хл?б", "хр?н" и т. п. писал "хлеб", "хрен" и т. п. Букву ъ он считал, кажется, совершенно лишнею или "игнорировал", как говорят у нас печатно некоторые... знатоки французского языка.
Иногда Матвей лез ко мне с этими счетами среди занятий. Я молча смахивал со стола счет и мелочь и взглядывал на него, должно быть, звероподобно, потому что он тотчас со вздохом удалялся к себе.
Он жил у меня уже года два -- и я все более и более успокоивался. Он был верным моим, хотя и смешным хранителем и опорою моего холостого гнезда. Мои гости тоже привыкли к нему и только улыбались, глядя на него и особенно на его длинный, серый сюртук. Я ему отдавал все свои платья, но никогда не видал, чтоб он носил какое-нибудь из них. Куда он их девал, я не знал и теперь не знаю. Я настоял, после упорной борьбы, на одном, чтоб он при гостях иначе не входил в комнаты, как в черном, почти новом сюртуке, который я подарил ему, вместе с панталонами, галстуками -- и даже дал перчатки, чтоб подавать чай. Насилу я добился этого. Но когда он оделся во все это, я должен был сознаться, что он стал еще смешнее.