Прошла зима, стало таять, в воздухе запахло весной, то есть навозом с каналов и грязью с улиц. Тогда еще не скалывали лед заблаговременно и по улицам стояли целые моря грязи, с горбами, провалами -- ни конному, ни пешему не было пути. В апреле наступила жара на улицах, а на реке и в каналах еще держался лед.
Такова была и святая неделя. Я в четверг предложил Антону воспользоваться целым днем, предупредив, что вернусь поздно вечером. С пятницы у меня начинались занятия по службе и надо было сидеть дома, принимать пакеты, письма, газеты, посетителей по делам и прочее. Он отнекивался, сказал, что дойдет разве до балаганов, которые тогда были на Адмиралтейской площади, посмотрит, да и домой.
-- Как хочешь! -- сказал я и дал ему денег, чтоб он побывал и в балаганах.
Вечером, часу в двенадцатом, когда я возвращался, дворник, сидевший у ворот, сказал мне, что в дворнической есть казенный пакет на мое имя. "Вот я сейчас принесу..."
-- Отчего в дворнической, а не у меня? -- спросил я.
-- Должно быть, вашего человека не было, так рассыльный и отдал нам.
Я взял пакет и стал подниматься на лестницу. Я жил тогда в том же доме, где и теперь живу. У меня был особый ход на улицу, ни швейцаром и никем не охраняемый и никогда не запираемый. По этой лестнице, под моей квартирой, жила какая-то древняя старушка-фрейлина, должно быть "Екатерины первой" -- и никого больше.
Я беспечно поднимался вверх, позвонил, но никто не пошевелился, дверь не отпиралась. Я еще позвонил и еще. Никого. Я тронул за ручку, и дверь отворилась. Я вошел: в передней никого. Рядом в комнате Антона виден был свет. Я отворил к нему дверь и ахнул.
На столе догорала, вся оплывши, свеча, над нею, в близком расстоянии, висели на протянутой веревке полотенца, платки, какие-то тряпки.
Сам Антон лежал врастяжку на полу диагонально, навзничь, опять с открытым ртом, с закатившимися под лоб зрачками, без чувств.
-- "Употребил"! не выдержал! -- сказал я с тоской и злостью, потрогивая его за плечи, стараясь поднять его голову. Напрасный труд: он не шевелился, не подавал голоса, не открывал глаз. "Это называется праздник, святая неделя! Святая! Вот уж, что называется, "святых вон выноси!"" -- думал я злобно, даже, кажется, зубы сами невольно скрежетали у меня.
Но сюрприз этим не кончился. Я взял со стола свечку, вышел в переднюю и второй раз ахнул, вошел в залу, в кабинет, в спальню -- и все ахал и ахал.
"Что это, погром!"" Все мои чемоданы, картонки, корзинки, узлы были вытащены в залу и переднюю, все набиты моими платьями, бельем, разными вещами. Из корзин с бельем торчали подсвечники, лампы, посуда, на полу валялись зеркала, мелкие вещи. В кабинете мой письменный стол был взломан, также книжный шкаф и шкафчик с папками. Все это было сдвинуто с места и стояло посреди комнаты.
По полу рассеяны были письма, пакеты, бумаги, и между последними до тридцати больших тетрадей "Обломова", приготовленного совсем для печати.
Полное разрушение! Волки были, как я предсказывал Антону. А он лежит, как мертвый: и дубье не помогло! У меня сердце сжалось тоской. Я чувствовал, что не живу под знаменем охраны, благоустроенности, порядка. Я предоставлен самому себе, я беззащитен. Будь я помоложе, я, может быть, заплакал бы. Никого около меня -- нет опоры, нет защиты!
-- Вот не женились -- и наказаны! Вот вам прелести холостой жизни! "Свобода, независимость!" -- говорила мне потом одна приятельница, Анна Петровна, страстная охотница устраивать свадьбы. -- Была бы жена, волки-то и не забрались бы... Женитесь-ка -- еще время не ушло! я бы вам славную невесту сосватала!
-- Если б женился, может быть, забрались бы другие волки, злее этих! -- меланхолически, ответил я.
-- Ну-у! -- протяжно и нерешительно протестовала она загадочным тоном, глядя не на меня, а куда-то в пространство, с загадочной улыбкой и с загадочным же взглядом.
Я замечал, что такой взгляд бывает у всех женщин, умных и неумных, потертых жизнью и непорочных, начиная от многоопытных матрон, до "пола нежного стыдливых херувимов" включительно. Он является в разные моменты их жизни: когда, например, они хотят замаскировать мысль, чувство, секретное желание или намерение, или когда им говорят о каком-нибудь чужом грешке, который и за ними водится, или когда надо выразить кому-нибудь участие, а участия нет и т. д.
Тогда взгляд становится стекловидным, точно прозрачным; глазная влага, выразительница психических процессов, куда-то исчезает -- и взгляд ничего не говорит, -- становится, как я выше назвал, загадочным, или, если угодно, дипломатическим. Назвать его фальшивым не хочу: это грубо против милых дам.
Таким взглядом и сопровождалось восклицание Анны Петровны -- "ну!" Я позволил себе угадывать в этом ее дипломатическом взгляде затаенный ответ: "Да, конечно, это бывает (то есть "волки", нарушители супружеского спокойствия), может случиться и с вами -- да что же мне до этого за дело, когда вы уж женитесь!.."