Поездка в Петербург.
Нас ехало трое: я, С. А. Поляков и сестра. Сестра поместилась в другом отделении, а мы у столика на маленьких лавочках пили мадеру и играли... в орлянку. Собственно, мы хотели играть в кости и при этом „исследовать законы вероятности“, о которых была речь с С. П. Бартеневым, но костей не оказалось. Для прохожих и кондукторов то был большой соблазн, двое играющих за бутылкой.
В Петербурге пошли прямо к Бальмонтам. Бальмонта не застали, осматривали комнату. Довольно много книг, Royal Schakspeare, толстые томы испанцев, Shelly, Рое. На столе корректуры по истории искусства, книги для статьи о чудовищах и Паульсен о Канте. Пришел и Бальмонт; словно обрадовался. Стал говорить о Скорпионах и изданиях.
Решили в тот же день ехать к Минским. Но у нас с собой не оказалось моей книжки. Заехали в магазин. В „Нов. Врем.“ предложили „Chefs d’Oeuvre“, лежавшие на прилавке: видно, кто-то меня спрашивал. Нашли у Вольфа. Минского не застали. Г-жа Минская встретила меня довольно колко:
— Вот вы какой. А мне Константин Дмитриевич говорил, что вы белокурый.
— Никогда не говорил, — возражает К. Д.
— Да и лучше, что я не такой, каким вы меня воображали, — говорю я. — Почему лучше? А вы окажитесь интереснее, чем я воображала!
Пришел Минский. Читал ему свои стихи: „Померкли ночи“, „Рассудка устои“, „Скифам“. Во втором смущали его рифмы. Всем он предпочел третье. При прощании, когда я делал надпись на книжке, г-жа Минская сказала мне:
— Полюбите страшное.
Не поняв, я думал, что она говорит — полюбите „страшно“,— и выразил, что не способен любить никого. Недоразумение досадное.
Вечером смотрели сиамок. Не достаточно дико.
На второй день был у Ореуса. Он находится в дурном периоде жизни и не интересен. Позже были у К—х. М-me была больна, а он поил нас скверной мадерой и говорил пошлости. Назначили они для нас вечер на вторник. Я порешил не быть.
Вечером у Бальмонта были Мережковские (т.-е. Д. С. и Гиппиус), Минцлова, Ясинский и др. Говорили о всем и довольно оживленно. Дмитрий Сергеевич говорил мне комплименты.
— В Петербурге мало интересных людей. Вот бы Брюсов переселился в Петербург! Говорили о сильных и утонченных. Я побивал Мережковского собственными доводами из его романа.
С. А. Поляков беседовал с Гиппиус. Та рассказывала о своих приключениях в Италии. Зашла речь о Горьком. Мережковский бранил его жестоко. Я защищал и не без успеха. „Это что-то пошлое, что-то нужное толпе. Толпа признала его за своего. У Горького ничего нет личного, он за всех, он со всеми“... Вот речи Мережковского. Говорил он, что редакторы его всячески отрицают. „Вы как туча, — говорил ему кто-то — мы знаем, что вы придете и нас смените, но когда“. — «Пронеси подоле, не на мое поле», — сказала Зиночка. — Я бы много дал, чтобы писать фельетоны — говорил Мережковский — ну да, я мог бы напечатать два — три в „Новом Времени4', но ведь потом меня вытолкали бы в шею. Я было заговорил о спиритизме. — Это неинтересно, — возразил Мережковский, — просто неинтересно.
Под конец произошел маленький анекдот: — Нравится вам это лицо? — спросила меня Зиночка, подавая какое-то воспроизведение портрета из «Мира Искусства». — Нет. — А похож на меня? — Нет. — А это мой портрет.
Ясинский очень хвалил мои статьи в «Русском Архиве», говорил, что ради них начал читать «Русский Архив» и звал писать у него.
В воскресенье ездили втроем к Фофанову в Гатчино. Точного адреса не достали. Приехали, спрашиваем, где живет Фофанов, у городового. — А на Александровской улице. Пошли. На самой улице еще городового спрашиваю. — Знаете Фофанова? — Знаем-с. — Ну что он? — Пока покойница жива была, ничего. А то в зверином образе ходит, ровно как глупенький.
— А где живет, в чьем доме? — Виноват, запамятовал. Впрочем, эй, малый! (это-с, изволите видеть, бань содержатель). Где Фофанов живет? — Почем знаю. — Да ведь бывает он у тебя в бане-то. — Бывает, да редко. Пошли в участок. Узнали точно дом, взяли извозчика, приехали.
Фофанова мы извещали телеграммой, он выбежал к нам в сени. „А! очень приятно, очень рад.“ Попали к нему в час обеда. Мещанская обстановка, плохонькие фотографии и лубочные олеографии на стенах, детей содом и очень миловидная жена, хоть и не очень молодая (вовсе не умершая...). Нас усадили обедать... Фофанов волновался, суетился. Одно время у него мелькнула было смутная надежда и он что-то залепетал жене. — Водочки бы... Та строго на него поглядела и он смолк.
После обеда он позвал сына своего Борю, послал его куда-то. — Принеси нам чего-нибудь жидкого... Увы, Борю по пути перехватили и он принес лишь вод — ананасных, лимонных, смородинных, квасу клюквенного. Всем этим нас поили сразу.
Мне хотелось всячески хвалить Фофанова, а он принимал это, как дитя. — Константин Михайлович, вот у вас есть замечательное стихотворение (такое-то). — О, да! А то вот еще у меня есть тоже замечательное во „Всемирной иллюстрации", и т. под. Говорил он, бедняга, что поэмы свои ценит гораздо больше, чем лирику. Говорил, что его поэму в октавах не печатают по цензурным соображениям. Дитя! он верит этому! верит, что редакторов смущает „кантонист"...
Стали мы торговать стихи у Фофанова. Он достал большую тетрадь и читал нам новые стихи и наброски, одни рифмы, одни стихи без связи; читал эпиграммы. Показывал при этом рецензию на обложке „Вестника Европы"; бедный, показывал с радостью, хотя рецензия очень сдержанная. По поводу платы за стихи осведомился: не благотворительный ли альманах. Узнав, что нет, охотно отдал, не спрашивая, что и кто. Цену назначил 50 коп. со стиха, но мы ему дали больше... Говорил Фофанов о Добролюбове и Коневском. — Прислал мне здесь один книжку, как его, Ко-Ко-Коневский. Перемудрил он. Сидел вот, да тут же и провалился в бездну.
Под конец разговор зашел о рифмах. Фофанов оживился, видимо, что это его стихия. Он говорил со смаком. — Мы задавали ему трудные рифмы, он решал шутя. — Окунь — конь, конь.— Дьявол? — ну, конечно, плавал. Образ?— да много: ,,...раз“.
Когда мы собрались уходить, Фофанов вздумал нас проводить. Жена его страшно взволновалась, замолила его, в голосе ее раздалось что-то истерическое. — Костя, милый, не ходи! — Да что... да что... я только проводить, до вокзала. — Не ходи! Она почти рыдала. Побежала в соседнюю комнату. Мы стали тоже уговаривать Фофанова не ходить. Нас проводил Боря— мальчик милый и умный.
Перед тем, как ехать к Фофанову, утром заезжал к Сологубу. Живет он на Вас. Острове в здании, где воскресная школа. Принял нас весело, но говорит, что печататься ему негде, а издать свои стихи — денег нет. Обещал участие в альманахе. На столе лежит немецкий перевод „Тяжелых Снов“.
Вечером были в „Медведе“ и ссорились с Бальмонтом.
В понедельник утром были у Билибина. Живет на Вас. Острове, в 8 этаже. В его комнате есть балкон и оттуда вид на две Невы и на весь Петербург. Хорошо.
Вечером были у Мережковских. Встретили нас, как скупщиков, любезно до нельзя. У них был Андреевский, еще кто-то, но они занимались лишь нами. Дмитрий Сергеевич показывал мне свою библиотеку о Леонардо и о Петре, говорил мне разные комплименты: — Вы человек умный, Вы человек образованный, Ваши стихи мне начали нравиться... Затем много проповедовал о том, что настало время единения. Все ищущие новых путей должны соединиться. Но выше всего — религия. То новое, что чуждо религии, недостойно жизни... Когда остались мы одни, Сергей Александрович запросил Зинаиду Николаевну о рассказах. Она протянула: — Â что альманах бла-а-творительный? — Нет. — И там го-но-ра-ры платят? — Да, и хорошие. — Слышишь, Дмитрий, там гонорары платят. Зиночка дала две вещи: „Святую Кровь“ и „Слишком ранние".
Дмитрий Сергеевич заговорил о стихах.
— Вы знаете, я до чего дошел. Мне стихи чем-то лишним кажутся. Мне пищу для души подавай, а стихи что, детское. Я возражал Верхарном. За чаем еще говорили о многих вещах.
Дмитрий Сергеевич делил писания на четыре разряда: Понятное о понятном, непонятное о непонятном, понятное о непонятном, непонятное о понятном. Первые три — градации к лучшему, четвертое никуда не годится.
На прощание Дм. Сергеевич нашел нужным сказать:
— Я вас ругал, о как я вас ругал!
А 3. Н. продекламировала:
Но милы мне кристаллы
И жала тонких ос.
И сказала: — Это хорошо. С Бальмонтом все время были очень недружественны. Ему не нравились мои новые стихи, мне его. Доходило до прямых сцен и до злобных слов...
Я уехал в понедельник. Сергей Александрович оставался еще на два дня, раздавал книги по магазинам. Были они в „Мире Искусства", видели Дягилева и Философова: и эти были очень любезны. Были вторично у Минских и вторично у К—ких; сии последние очень жалели, что нет меня. Были у М. Лохвицкой дважды. Эта нисколько не жалела, что меня нет, и данную ей мою книжку за день не разрезала.
Проездом я потерял стихи Фофанова. Как могло это случиться, ума не приложу. Искал, ездил на станцию, осматривал вагон, — нет. Написал ему, и он прислал новый список.