О к т я б р ь .
Краткий перечень виденного. У Шестеркиных видел М. С. Соловьева (брата Владимира) и жену его, Ольгу Михайловну, переводчицу Рёскина и Уайльда. Она интереснее его. Я умело изображал перед ними «афориста» (от ,,афоризм“) и достаточно пленил их удивление. Она набивается работать в «Скорпионе».
После представления „Накипи** посетил нас, декадентов, интервьюер — Жданов. Я было принял его очень надменно и стал ломаться, играя роль «Валерия Брюсова»; но оказалось, что он больше, нежели я думал. Показываю ему Верхарна — «а, знаю—говорит—бельгийский поэт». Показываю Агриппу — начинает читать по-латыни. Увидал «Parnaso italiano» и заговорил со мной по-итальянски. Я был смущен. Это его книга под буквами Л. Г. Интервью появилось в «Русском Листке».
Лучшее сказано, конечно, Дурновым. Дурнова видел дня через два. Он был в ударе, говорил афоризмы лучше меня и лучше Уайльда, так что я внутренне аплодировал на все его слова.
Много видался с С. Поляковым. За отъездом Балтрушайтиса он обратил свое свободное время на меня, да и общих дел у нас оказалось много. Кроме того, что видал днем, еще я был у него на каком-то семейном торжестве, потом он у меня был с М. Шестеркиным, и, наконец, я, похитив его со среды, увез в Прагу; мы пили и толковали. Опять на миг он мелькнул сам собой — потусторонним, глубоким... но на миг...
Книга моя вышла, но странная леность не дает мне деятельно заняться ею; она надоела мне. По поводу ее выхода Бахман устроил у себя собрание; были: Дурнов, Тор Ланге с женой, Варженевская Е. с матерью и обычные посетители Бахмановских суббот. Было очень скучно, толковали о театре, о Шаляпине и т. п. Я не выдержал и начал говорить злые вещи, что о искусстве не имеют право рассуждать не художники и т. д., и т. д.; обидел жестоко madame Варженевскую, сказав, что ее рассуждения «пустые слова», обидел г-жу Бахман, попросив не шелестеть, когда я читаю стихи, и так всех заобидел, что Тор Ланге даже не пригласил меня. А! Надоели.
Был на литературном вечере у В. А. Морозовой. Читал Саводник о Вл. Соловьеве. Присутствовали разные либеральные люди: Ермилов, П. С. Коган etc, затем молчаливые студенты, из числа которых нашлись мои читатели. Было еще несколько человек артистов Художественного театра. Конечно, Соловьева скоро забыли и, в виду моего присутствия, спорили о «символизме». Я был достаточно умерен и больших резкостей, чем „это элементарная истина, если угодно, могу ее вам объяснить" или „если вы не понимаете, не могу вам помочь"— не говорил. Кажется, мной остались довольны.
В спиритических сеансах испытал я ощущение транса и ясновидения. Я человек до такой степени „рассудочный", что эти немногие мгновения, вырывающие меня из жизни, мне дороги очень.
Максим Горький. Прослышали мы, что Горький в Москве, и, в виду альманаха, стали ловить его. Охраняет Горького Поссе и ни на миг не отпускает от себя. Юргис где-то видел поезд: едет Горький, за ним Поссе, Скирмунт и еще кто-то.
Думали видеть Горького в воскресенье в Большой Московской, но тщетно, просидели за бутылкой вина. Вино выпили, на мгновение разговор стал трепещущим... но что-то помешало, разошлись.
Узнали наверное, что можно его будет увидать в понедельник утром в 10. Накануне Юргис был в Художественном театре и видел его. На Горького, действительно, все глазели. В коридорах не давали прохода. Студенты кричали, просили что-нибудь сказать. Горький, наконец, сказал: — Я понимаю, что можно глядеть на Венеру Медицейскую, ну, или на утопленника... а на меня-то что? Я пришел сюда смотреть „Чайку" — вещь несомненно духовной важности, а вы занимаетесь глупостями.
Там-то Юргису он сказал, что будет в воскресенье у Васнецова, а нас звал в понедельник. По жребию выпало мне итти искать его первому. Встал утром для меня рано, пошел. Замедлил минут на 5, ибо заходил купить томик его рассказов, дабы доставить его Н. с надписью автора. Прихожу, спрашиваю лакеев: — № 70 дома? — Никак нет, сию минуту ушли. Я в отчаянии браню себя, что опоздал. — Я буду ждать. — Да они, может, нескоро вернутся. — Все равно, буду ждать до вечера. — А как ничего не приказано. Они, может, и ночевать не вернутся. — Буду ждать всю ночь. Лакеи смутились и ушли. Вхожу в №, сажусь, сокрушаюсь, читаю „Новое Время". Время идет. Проходят часы. Я все в отчаяньи. Вдруг вспоминаю, что Горький не в 70, а в 90 №. Бегу стремглав, вламываюсь в №, вижу Горького, Чирикова, Поссе, Балтрушайтиса, г-жу Чирикову, кричу что-то и бессвязно начинаю объяснять сим малознакомым людям, как я сидел час в № 70. Улыбаются. Иду за своими вещами. Лакеи ругаются. Вмешиваюсь в общую беседу. Сначала говорил бессвязно. Горький говорил, что завидует людям, знающим много языков. — А я (говорю я) завидую людям, пережившим много. Больше всего завидую вам, Алексей Максимыч. Тот отнекивается. — Можете ли вы прожить 20 лет среди книг и только книг? — спрашиваю. — Нет, что вы. Этого нельзя. Я не могу. — Да и я не могу, а вот прожил же. Зашла речь — я, конечно, завел ее — о разных тайнах нравственности. Горький оживился и стал рассказывать: то волжские предания о Стеньке Разине, убившем монаха, которого просил за себя молиться, то белорусские сказки...
Я указал на свое „Сказание о разбойнике". Горький прочел его вслух. Поссе и другие кривлялись. Потом среди всеобщего разговора затеялась у нас с Горьким беседа а parte. — Перечел я недавно „Фому Гордеева“, — говорил он — так случайно, странник зашел, ну я и стал читать... Эх, как плохо! Ненужности всякие, не просто сказано. До трети дошел и бросил... Что мерзко, это вот разные человеческие выдумки, начиная от мостовой и кончая понятием о боге. Конечно, и я грешный по мостовой хожу и иногда господу богу молюсь, да все это не то. Говорил он еще много такого, что
Чириков спросил: — Стало быть, и искусство не нужно? Горький стал ему доказывать, что это не „стало быть“.
Потом из разговора a parte Балтрушайтиса с Поссе возникло чтение рассказа Балтрушайтиса. В нем он изображает круг горизонта, как нечто мучительное и губящее, как предел, из которого не вырвешься. — Ну, я этот круг видел, — сказал Горький, — и чувствовал иное. Меня не пугало, что от него не уйдешь, а, напротив, радовало всегда, что я, вот я — в самом центре этого круга, а все кругом меня. Говорили еще о Шекспире, о Пушкине, о Толстом, о Достоевском. — Вот что мне дорого в Достоевском, — сказал Горький, — помните в „Записках из подполья", в 1-ой части — тот человек, который, когда настанет всеобщее благополучие, вдруг скажет: а что, не послать ли нам все это благополучие к чорту? И Горький движением ноги изображал, как тот человек будет сбрасывать это благополучие в бездну. Он и сам способен на это.
Соловьев, Михаил Сергеевич (1862 — 1903), брат философа, редактировавший собр. его сочинений. „М. С. Соловьев, — вспоминает о нем А. Белый, — был, воистину, замечательною фигурою: скромен, сосредоточен,— таил он огромную вдумчивость, проницательность, мудрость; соединял дерзновенье искателей новых путей он с дорическим консерватизмом хорошего вкуса. . . любил классиков; относился с достаточной сдержанностью к крайним течениям искусства; но истинно новое он выделял; не разделял он насмешек по отношению к декадентству и символизму и первый провидел поэта в Валерии Брюсове еще эпохи „Шедевров". (А. Белый. „Воспоминания о Блоке". Журн. „Эпопея" (Берлин), 1922, № 1, стр. 128— 129.