В дополнение к вышеприведенным записям дневника занесу здесь еще несколько штрихов, запечатлевшихся у меня в памяти.
Упомянутый выше фальшивомонетчик оказался очень "рассудительным" человеком. "Нас будут преследовать при всех правительствах. Какое государство станет терпеть подделывателей его денег. Но и нам нельзя от этого дела отстать! Законным путем был бы я старшим мастером, при удаче дослужился бы до заведующего мастерской. Может быть, сделался бы сам хозяйчиком. Много разве в этом прелести? А то я и в Париже живал. В Ницце виллу снимал. Самые красивые женщины мне были доступны. Конечно, приходится тюрьмой расплачиваться. Но ведь это необязательно. Всегда надеешься не попасться. Наше производство редко провалы терпит. Затруднителен сбыт фальшивых денег, и на нем-то провалы и происходят. Ну через них-то, правда, и до нас добираются. Вот из-за этих самых сбытчиков я третий раз в тюрьме. Примерно третью часть рабочей своей жизни в ней провожу. Но тоже и здесь всегда надежда бывает: то императрица родит, то император умрет, по амнистии в коронацию сроки снижают".
Примерно в таких выражениях он со спокойным "достоинством" знающего себе цену профессионала разбирал выгоды и невыгоды своей профессии.
В жаркий летний день я, в свою очередь, сидел у открытого окна общей камеры цокольного этажа. Во дворе прогуливались арестанты из другой камеры. Вот старый еврей в котелке, бритый и прилично одетый, признал в нашей камере знакомого и остановился у нашего окна, чтобы поговорить. "Дураки! Привлекают меня по смертоубийству! Всем же хорошо известно, что я большой вор. Разве в моем положении мараются по мокрому делу!" Нужно было видеть, с каким достоинством этот спец определял себя как "большого вора" и с каким презрением говорил о следователях, не знающих того, что "всем известно".
А вот буржуй, ни в чем уголовном не заподозренный и попавший в тюрьму, вероятно, по классовому признаку. Сытый эстонец, издатель музыкальных нот, второ-, если не третьестепенный. Он негодует на свои арест и исчисляет причиненные ему этим арестом убытки. Когда его освободят, кому подавать заявление о возмещении убытков. "Да перестаньте смешить людей! -- говорю я ему с досадой, когда он ко мне обращается.-- Разве вы не видите, что происходит революция. Страховые общества и те не возмещают убытков в случае народных волнений!" -- "В таком случае я -- банкрот! " -- восклицает эстонец. А назавтра он опять подходит ко мне с исчислением своих убытков, которые должны же быть возмещены "честному коммерсанту".
При переводе в новую камеру мне посчастливилось встретиться с добрым Владимиром Васильевичем Егоровым, с которым затем уже не разлучался во все мое дальнейшее сидение. Здесь я оценил удивительную сердечность этого человека, которого, поистине, полюбил.
По ходатайству Софии Яковлевны нас с Владимиром Васильевичем перевели в одиночную камеру. Оглядываем новое помещение. Единственную койку Владимир Васильевич спешит безапелляционно предоставить мне. Состязаться с ним в великодушии я просто не умею. Подхожу к этому моему благополучию, чтобы привести его в порядок и постелить постель. На койке нахожу изодранный тюфяк, насквозь пропитанный свежими испражнениями. А на стене, должно быть, тот же страдалец беспорядочно начертил большими буквами какую-то запись на непонятном мне языке.
В открытое окно к нам со двора донесся как-то чей-то возглас: "Мирбаха убили!" В камерах началось необычайное волнение. Шум заключенных, окрики надзирателей. Беготня по коридорам. Хлопание дверьми. Кто-то снаружи ломится в ворота тюрьмы. Раздался выстрел, другой, через некоторый промежуток третий. "Надзирателя убили", -- крикнул кто-то, пробегая по коридору, Всё сразу смолкло. Долго стояла мертвая тишина... Наконец, послышалось какое-то движение по коридору. Обходили камеры. Обыскивали заключенных. Мы сидели как на иголках... Вот отомкнули нашу камеру и тщательно, не говоря ни слова, обыскали все наши вещи.