11 октября
Вторая ночевка на воде. Я, впрочем, ушел в фанзу и в отношении удобства проиграл: ночь была теплая, и спать в шаланде было хорошо. В фанзе же от горячего пола было душно, кусали тараканы, плакал ребенок за перегородкой, стонал и кашлял девяностолетний старик,
Вчера, когда мы вошли в фанзу, он сидел и ел. Он даже не повернулся к нам. Старое дряблое тело с сохранившимся желудком. Как величайший мудрец и философ, нашедший истинную суть естества, или как бессознательное животное, он сидит перед своей пищей, смотрит на нее во все глаза и жадно ест.
Я думал, что он глух, но сегодня утром, услыхав, что внук (сын его давно умер) продает нам курицу, он прокряхтел:
-- Курицу не надо продавать.
Со мной рядом спали китайцы, корейцы, по обычаю, голые; их бронзовые темные тела покрыты миллионами тараканов; иногда во сне они делают сонное движение -- слабую попытку избавиться от своих врагов, и опять спят богатырским сном в тяжелой, душной атмосфере.
Вечером набилась полная фанза корейцев. Говорили о политике, о текущих делах и делишках...
Я поверял прежние сведения. Некоторая разница уже чувствуется между южным и северным корейцем. Южане темнее, глаза строже, зажигаются огоньками, речь быстрая, страстная...
Но так же гостеприимны и благожелательны.
-- Новое время идет, новая цивилизация входит в Корею,-- что ж, надо жить, как другие живут. Через двадцать лет не узнают нас наши деды.
Не сомневаюсь, что раз серьезно поставится вопрос дальнейшей культуры корейца, способный народ быстро наверстает пройденный культурным человечеством путь.
Будет ли лучше им?
Праздный вопрос, на который не стоит отвечать. Думаю, впрочем, по мягкости характера, кореец и в культуре будет всегда во власти других.
Сегодня утром наблюдал, как корейцы делают свою прическу.
Они чешутся раз в месяц. Остальное время они, проснувшись, руками приглаживают кверху свою прическу, туда, к макушке, где она шишкой закручена. Более франтоватые смазывают волосы маслом, сваренным с воском, кладут в масло ароматные травы, по преимуществу гвоздику.
У каждого корейца обязательно есть маленькое зеркальце, которое продают разносчики китайцы.
Недаром костюм корейца напоминает костюм девушки. Он и наряды любит, любит и в зеркальце посмотреться, движения его женственны, а проходя мимо женщины, он и совсем превращается в какую-то девушку.
А настоящая девушка? Некрасива, мала. У нее очень некрасивая и неграциозная походка с каким-то выворачиванием вперед себя ног. Так ходят и богатые и бедные,-- очевидно, так принято, это хороший тон.
В шесть часов утра свету нет еще, но в просвете будущего дня видно далеко...
Прозрачная стальная вода реки усиливает свет и рельефнее подчеркивает спрятавшийся другой берег.
У серой скалы приютилась фанза, среди коричневых и серых тонов зеленые сосны взбираются вверх по скале.
И все так рельефно в этом полусвете, как вырисованная до мельчайших деталей картинка.
А тут же, за поворотом, новый перекат с громадными камнями, вода бурлит, кипит и бешено несется у громадных, отвесно навиопих над рекой скал, и кажется, не река уже это, а скалистый берег моря в разгаре шторма, и нет спасенья попавшему сюда кораблю.
Наша "Бабушка" танцует на волнах, скрипит и жалуется на старость, молит о вечном покое, но железный колосс, наш капитан, гигантским рулем с страшной силой загребает воду и заставляет и "Бабушку" и воду повиноваться себе, и извивается шаланда между то спрятавшимися под водой, то торчащими скалами.
Совсем близко подойдет к береговой скале, вот, кажется, подхватило и несет нас, и нет спасенья...
-- Шкпрво!
Несется резкий, дикий окрик капитана, и четыре китайца, как мчащиеся собаки, с прижатыми ушами, все стоя, всей силой налегают на весла, и мчится вода, мчимся мы, мчатся все эти из бронзы вылитые статуи, фигуры матросов китайцев.
А как добродушно, радостно, по-детски смеются они, когда опасность миновала, и подмигивают нам.
Это мужественные, сильные люди, и они храбрее собратьев своих -- хунхузов. Те действуют ночью и в лесу, прячась за деревьями, эти при свете дня, грудь с грудью, схватываются беспрестанно с опасным и свободным врагом. Враг, которого любят, впрочем, больше друга.
-- Там в И-чжоу,-- говорят они,-- вас повезут по морю на настоящем парусном судне сажен в десять. Там матросы не нам чета,-- там всегда над головой смерть.
Бытовая картинка: вверх по реке толпа китайцев матросов тянет шаланду. Их человек двадцать, но издали это какие-то клубочки. Все они изогнулись и пригнулись к реке, упираясь ногами, хватаясь руками за камни почвы. Вся поза их, натянутая, как струна, бечева, говорит о крайнем их напряжении. Так будут они тащиться еще сто верст, делая в день по пять -- шесть верст, на каждом перекате выгружая и нагружая снова шаланду.
Не удивительно, что пуд муки после этого стоит 4 рубля, а пуд соли 80 копеек.
Таких матросов хозяева нанимают по 40 долларов в год.
Поднявшись к месту назначения, они отправятся в леса и там будут готовить лес для сплава.
Весной шаланда, нагруженная хлебом, при двух-трех матросах, беспрепятственно спустится по реке, а остальные матросы пойдут на плотах.
И у них есть своя "дубинушка", короткая заунывная. Слышатся сперва повышающиеся, затем спускающиеся с замиранием звуки:
-- Ганги! Эйлей-лей!
-- Ганги! Эйлей-лей!
Что-то покорное, безнадежно терпеливое. Тяжела жизнь корейца.
С виду, впрочем, мало это заметно, а на расстоянии даже получается отрадное впечатление.
Действительно, приютилась красиво и уютно маленькая фанза; поля около нее. Счастливый кореец, сам хозяин своей земли, не знает никакой круговой поруки, платит за десятину пашни 40 копеек подати да с каждой фанзы 30 копеек, довольствуется своим, обходится без денег, самые ограниченные потребности свои -- соль, зеркальце, тесемки, для нарядного платья бумажную материю -- выменивает на чумизу, кукурузу, рис,-- и счастлив.
Но когда подойдешь поближе, то происходит нечто подобное тому, что мы видим на Пектусане: издали -- равнина, а спустишься -- миллионы скрытых, как западня, глубочайших оврагов.
Много таких оврагов у корейцев -- рабство (в голодные года родители продают своих детей), хунхузы, несправедливое, жаждущее взяток, ищущее только предлога, чтобы схватить провинившегося и начать мотать из него жилы,-- его начальство, начиная от ничтожного пудни (староста), уже облеченного очень большими правами (розга, легкая пытка). И это каждого, кто только провинится или подозревается только в преступлении. А предрассудки старины, вяжущие корейца по рукам и ногам!
За своими предками, святыми горами, имеющими способность оплодотворять избранных женщин, за всеми этими драконами, куреями, тиграми, тысяченожками, с переселенными в них человеческими душами, со всеми своими тоннами (предсказателями), бонзами и ворожеями, с убеждением, наконец, что все дело в том, чтобы удачным выбором могилы найти, как клад, свое счастье, и тогда не надо ни образования, ни ума, ни способностей -- всем этим, как веревками, опутан кореец уже много тысячелетий, за всем этим ничего он не видит, не слышит и слышать не хочет или не может уже.
Это какое-то состояние вечного детства, вечных сказок, того возраста, когда дети верят еще в сказки, когда ребенок смотрит на каждого и сомневается -- кто перед ним: такой же, как он, обыкновенный житель земли или пришлец иного мира.
Надо бежать от злого человека, злой горы, тигра, барса, начальства, господина, надо бояться всех и вся...
И вся прелесть этой первобытной жизни сводится, в сущности, к заячьим ногам.
Но это уже не человек, а заяц.
А возьмите года невзгод: года эпидемий без докторов, голодные года без путей сообщений.
Поистине надо быть свихнувшимся человеком, чтоб в этой первобытной идиллии находить какую бы то ни было прелесть...
А какая грязь, какие насекомые...
Я уже не говорю о положении людей другой расы, привыкших к кое-каким удобствам и совершенно, как теперь мы, лишенных их.
А ужасная проказа: в деревне Ходянби, в пятьсот фанз, семь прокаженных. Они живут вместе с остальными; эти остальные пьют с ними, едят. И так по всей той Корее, которую я прошел.
А сколько калек, уродов, какая смертность!
Спросите в каждой деревне, и везде вам скажут или, что то же количество, что и прежде, народу живет теперь на свете, или убавляется.
Убавление на севере очевидно: брошенные фанзы, деревни, упраздненные города, теперь жалкие деревушки -- на каждом шагу.
Один большой оригинал нашего времени, больной недостаточной культурностью, говорит:
-- Я еду отдыхать сюда от тяжести нашей культуры.
На вкус и цвет товарищей нет. Оригинал таким и останется, но все человечество не живет жизнью оригиналов.
Ему нужны безопасные, обеспечивающие его жизнь и потребности условия существования, и никто не станет спорить, что где-нибудь в Бельгии они обеспеченнее, чем здесь.
Я по крайней мере, спасенный чудом от диких хунхузов, не буду спорить и думаю, что уничтожить этих хунхузов можно только с помощью общечеловеческой культуры, и я думаю, что пример здешней пятитысячелетней культуры, выработавшей людям маленькие, отупевшие головы и заячьи ноги,-- хороший пример.
Оставим все эти вопросы,-- они раздражают только.
Заблуждения, как эпидемии, горячечный бред, приходят и уходят. Горячечного не убедишь, а выздоровевшего убеждать не в чем. Да и безобидны эти заблуждения: не переменятся законы жизни от того, что тот или другой желал бы так или иначе повернуть жизнь. Жизнь идет по своим законам, и людьми достаточно прожито, чтобы при желании нельзя было уяснить себе истинный смысл этих законов.
Часа через два после встречи с китайцами бурлаками мы уже сами бурлачили, таща нашу "Бабушку" по каменистому мелкому перекату.
Китайцы, голые, в воде, мы все, захватив веревку, тащились, пригнувшись и напрягаясь, по берегу.
Часа в три протащили сажен сто. Несчастные китайцы посинели, несмотря на весь свой бронзовый цвет, и щелкали зубами, как волки. Чем дальше, тем ниже и мельче река. Так будет еще верст пятьдесят, до впадения большой реки справа.
Все те же горы футов в пятьсот, отдельные, частью покрытые желтой и красной листвой кустарника, виноградника, редкого, никуда не годного леса.
Крайне только редко попадаются обнаженные скалы и по преимуществу у обрывистых берегов.
Тогда вверх уходят каменистые террасы, поддерживаемые точно колоннами; цвет этих скал серовато-розово-красно-темный. Косые лучи солнца просвечивают их, и тогда кажутся они точно своим цветом окрашенные, прозрачные.
Сегодня пришли на ночевку в корейскую деревню Минтоцанкари и в первый раз встретили негостеприимное отношение со стороны одной корейской фанзы.
П. Н. не только не впустил хозяин, но и ругался очень энергично. Его черные глаза с красными белками метали искры, он не говорил, а кричал, темный, черный, взбешенный.
-- Что он говорит?
-- Он говорит: вы все прокляты, другие народы, я до сих пор вас не видел и не хочу никогда видеть.
-- Скажите ему, что мы пришли сюда не ссориться, что мы считаем корейцев братьями и до сих пор везде нас встречали гостеприимно, как следует встречать гостей. Когда он к нам придет, мы встретим его гостеприимно. А затем оставьте его и спросите, кто желает нас принять.
-- Все желают, кроме этого; его все ругают и извиняются; говорят, что он сули выпил.
Пришел какой-то старик и стал кричать на строптивого хозяина фанзы.
-- Что он кричит?
-- Он упрекает этого хозяина, что он до сих пор полагающихся с него дров не доставил для школы, а гостям умеет грубить.
Хозяин после этого ушел к себе, и мы больше не видели его.
Деревушка в восемь дворов, а школа есть.
Конечно, школа -- это еще только звук пустой.
Школа и школа. Татары и корейцы тысячелетия обучают в своих школах, да толку мало. Чему учить и как учить?
-- Чему учат в школах?
-- Женской грамоте, древним словам, как почитать предков, небо, ад, святые горы.
-- А знание, ремесло дают в этих школах?
Что-то такое заговорили: бурум, бурум, бурум.
Смеются.
Смеется и П. Н.
-- Ничего этого, говорят, нет у нас.
Я вспоминаю нашего предводителя дворянства Чеботаева, он тоже настаивает, что школа должна обучать древнеславянскому церковному пению, но отнюдь не оскверняться разными ремеслами и знаниями: для какого-нибудь англичанина туриста слова нашего Чеботаева так же звенят в его ухе, как в моем звенят эти безнадежно добродушные бурум, бурум, бурум...