Кстати, в Горьком мы увидели пионерский оркестр, который тоже возили по стране. Мы с ними уже встречались в прошлом году, и мальчик, игравший на виолончели, довольно ехидно спросил меня: чего это я два года подряд читаю одно и то же стихотворение?
В Горьком случилось и другое происшествие: меня забыли на пристани.
Суетились, носили вещи, шумели. И вдруг сняли сходни и пароход отвалил. Он удалялся по Волге, постепенно уменьшаясь, и наконец превратился в точку.
А я нисколько не струсил. Я сидел и думал спокойно и немного печально:
"Ну вот я и остался один. Что же со мной теперь будет? Пришлют телеграмму из другого города? А как же их догонять? Поездом? А кто меня повезет?"
Но точка стала расти, над ней появились трубы: пароход возвращался. На пристань сбежал Элик Маршак, схватил меня в охапку и понес.
С Эликом у меня связан еще один милый и смешной эпизод.
Я перевлюбился в Люсю — детская любовь коротка. И чтобы произвести на нее впечатление, распустил слух, что у меня есть яд и я собираюсь отравиться. До этого я уже якобы проглотил граммофонную иглу.
Ох, и книг я начитался к тому времени!
Слух дошел до Маршака. Он вряд ли поверил, но на всякий случай подослал ко мне Элика.
Элик явился грустный и стал делиться со мной своими несчастьями. Выяснилось, что Таня его не любит и он решил покончить с собой. Так вот, не дам ли я ему немного яду?
Хитрость была шита белыми нитками и мне стало жутко смешно.
А он пристал, как репей.
Не помню уж, чем это закончилось.
Мы были маленькие — плыли, дурачились, играли. Но для всех нас наступали ежедневные священные часы — занятия с Маршаком.
Я выразился неудачно — какие там занятия! Просто поразительно интересные разговоры, — разговоры, а не беседы.
И чтения. Больше, пожалуй, чтения.
Пусть не обижаются люди, не любящие стихов — здесь я буду цитировать щедро.
В моих ушах чуть сипловатый голос с астматической одышкой, и эта одышка как-то не мешала, а помогала ритму, неизменно попадая в цезуру.
Что же он читал?
Ну, конечно, прежде всего себя.
Маршак был всенародно знаменит, но только, как детский поэт — автор «Почты», «Багажа» и недавнего "Мистера Твистера".
А нам он читал дивные английские переводы, чаще всего неопубликованные.
Мы на всю жизнь сошли с ума от "Королевы Элинор".
"Я неверной женою была королю.
Это первый и тягостный грех.
Десять лет я любила и нынче люблю
Лорда-маршала больше, чем всех.
Но сегодня, о Боже, покаюсь в грехах,
Ты пред смертью меня не покинь.
— Кайся, кайся! — сурово ответил монах,
А другой отозвался: Аминь!".
Когда пишешь о таких стихах, всегда неудержимо тянет привести их целиком, и бесконечно жаль, что приходится себя удерживать.
Под "Королевой Элинор" имеется дата — 1938 год. Но к нам она пришла в 36-ом, и здесь я не могу ошибиться.
Разумеется, Самуил Яковлевич дарил нам не только свое. Кругозор знаний и художественных потрясений раздвигался, делался необъятным.
Попытаюсь вспомнить: кого же он читал.
"Цветок засохший безуханный" Пушкина. И «Обвал», добавляя: "бернсовская строфа", хотя мы еще не понимали, что это такое.
Читая, он объяснял редко, боясь разогнать впечатление.
За Пушкиным, конечно, Лермонтов.
"Наедине с тобою, брат,
Хотел бы я побыть.
На свете мало, говорят,
Мне остается жить".
С гениальным концом:
"Пускай она поплачет —
Ей ничего не значит".
Такие стихи есть лишь в русской поэзии. А от кого я их у шал? От Маршака! Что еще?
Алексей Толстой, «Поток-Богатырь», не весь — любимое место:
"Шаромыжник, болван, неученый холоп,
Чтоб тебя в турий рог искривило!
Поросенок, теленок, свинья, эфиоп,
Чертов сын, неумытое рыло.
Кабы только не этот мой девичий стыд,
Что иного словца мне сказать не велит,
Я тебя — прощелыгу, нахала —
И не так бы еще обругала!"
Мне кажется, он читал не без некоторой зависти. А после этого сразу "Сон Попова":
"Я помню, как дитей за мотыльками
Порхали вы меж кашки по лугам…"
И Дениса Давыдова, да, Дениса Давыдова:
"Всякий маменькин сынок,
Всякий обирала,
Модных бредней дурачок
Корчит либерала".
Тут он не выдерживал:
— Чувствует, какая рифма: "обирала-либерала!"
— А Маяковского — нет, Маяковского вы еще не поймете! — говорил он, и читал поэму «Человек», да так, что мы понимали ее от начала до конца.
Он глубоко ценил Некрасова и ставил его выше Тютчева. Недолюбливал Багрицкого и ненавидел Долматовского, считая его символом пошлости.
Счастливый, тогда еще не было Эдуарда Асадова!
Интересно, что он почти не читал нам западных поэтов, только "Лесного царя" — очевидно, не нравились переводы.
Он не принимал псевдонародности. Его буквально корчило от популярной песни:
"Едут ды по полю герои,
Эх, да Красной Армии герои!"
Должен сознаться, что меня тоже корчит от интеллигентных девок, отплясывающих в утрированно русских костюмах во все этих «Березках» и "Ансамблях Моисеева".
Он терпеть не мог «Мальчиша-Кибальчиша». Ему была неприятна дешевая стилизация. Между прочим, мне она неприятна тоже.
А люблю ли я вообще Гайдара? Да, люблю. Он пишет обо всем, что мне ненавистно (об армии, например), но в нем есть такая чистота, такая вера и такая поэзия! А "Голубая чашка" — просто чудо!
Ну правильно, я совершенно согласен… Но в те дни мало, кто не заблуждался. Маршак заблуждался подольше — до самой смерти. А, может, и не заблуждался, просто не позволял себе думать, о чем не надо.
Впрочем, это отступление, хотя и не до конца лирическое. После такого отступления трудно вернуться к прежнему беззаботному тону, да я и не собираюсь.
Мы чудно попутешествовали. В Уфе и в Казани нас встречали представители малых правительств (наркомы, депутаты), но, начиная с Бубнова, "все они умерли, умерли", либо как обыкновенные враги народа, либо как буржуазные националисты.