После Густава Осиповича был сын его Алексей Густавович Левенталь, которого я застал уже и, стало быть, отчасти знал, может быть не настолько хорошо, как знали его другие, но все же достаточно, чтобы дать о нем соответствующую характеристику. Об его деятельности сохранились и документы. Сам он говорил мне, что по окончании гимназии он хотел поступить на филологический факультет, а поступил на медицинский, потому что в это время была Севастопольская война, при начале которой оказалось, что в России было мало военных врачей, а в них предстояла большая надобность, и потому все факультеты в университете были закрыты для вновь поступающих, кроме медицинского, стало быть, желавшие учиться в университете волей-неволей должны были делаться медиками; да и этим-то не дали тогда возможности доучиться до конца, а выпустили со званием врача при переходе с четвертого на пятый курс, стало быть, они не видали и самого существенного для будущего врача, т.е. ни госпитальной клиники, ни практического акушерства, ни судебной медицины, ни патологической анатомии. Они знали из медицины лишь выдержки и нечто, а полного курса не знали ни в чем. Александр Густавович, как сам он мне говорил, был оставлен, благодаря ходатайству отца, при Московском Военном госпитале и, служа там, имел возможность доучиться до конца, как постороннее лицо, а не как студент, и вот случилось так, что отец его умер в то самое время, когда у него были наиболее крупные и сильные связи в Москве вообще, а между почетными опекунами в особенности и он, Александр Густавович, подал прошение, чтобы его назначили на должность Главного доктора в память отца его, прослужившего сорок лет в этой должности. Другой заслуги он сам за собой не знал и не написал в прошении, это прошение его я читал собственными глазами и потому ручаюсь за достоверность его. Стало быть, вся заслуга - это отцовская, а не его, но по тогдашним взглядам на службу это была вероятно достаточная причина, и его представили и назначили. В первое время, говорили мне, он вел себя довольно развязно, как ведут многие молодые врачи, попавши на высокий пост незаслуженно; но потом остепенился и стал менее энергично проявлять свою деятельность, по крайней мере по отношению к врачам, да и врачи-то сами, за некоторыми исключениями, перестали быть рабами начальства и стали сами показывать зубы; но все же до конца жизни в нем сохранилась черточка, которую он желал выдвинуть на вид - это то, что он ведь Главный доктор и может в случае чего и навредить. Как врач он читал много и делал рефераты статей, написанных на иностранных языках. Для чтения этих рефератов собирались у него врачи того времени, обсуждали прочитанное, делились своими мнениями, словом происходило то, что теперь делается в ученых обществах, которых тогда не было, да и журналов-то было маловато, а ему делать это было легко потому, что он был хорошо знаком с новыми языками. Это обстоятельство выдвинуло его как научного человека и составило ему имя в Москве, но не в медицинской литературе, потому что у него не хватало все же смелости работать в ней вследствие недостаточно законченного медицинского образования, хотя он был и доктор медицины, написавший диссертацию “Об египетском воспалении глаз”.
Он был постоянным сотрудником Русских Ведомостей, вел в них иностранный отдел со времени возникновения этой газеты много лет подряд. Когда я поступил в больницу (1881 год) на службу, он был в это время и гласным Городской думы, но вследствие расстроенного здоровья уже больше года не посещал думских заседаний; гласным же он был от Ведомства учреждений императрицы Марии, которых немало в Москве (больницы, институты). Он в это время даже не выходил из дома, а все бумаги и шнуровые книги ему приносили на дом для подписки. Он конечно хорошо знал, чем он болеет, но это особенно его не угнетало: он был как-то равнодушен к этому, но все же иногда являлось желание избавиться от болезни или улучшить свое состояние, и с этой целью он поехал за границу на юг Франции, где пробыл более полугода, но, конечно, без желанного результата.
В нем сохранилась до самой смерти страсть к титулам и орденам, и всяким вообще отличиям. Незадолго перед его отъездом в Меран, объявлено было, что в такое-то время будет коронация Александра III, и что для охраны его особы учреждается особый охранный отряд из вполне благонадежных лиц, известных московской администрации, которые должны будут охранять государя на всех путях его следования и что эти лица будут снабжены особыми знаками. Этого было достаточно для того, чтобы Александр Густавович записался в число охранников. Интересно было бы видеть его в числе действительных охранников, если бы он остался в Москве во время коронации и как это сам он подумал о том, какое противодействие личное он сам мог бы оказать в случае намеченного покушения; что он мог сделать со злоумышленником? Он-то, маленький человечек, почти барчонок по воспитанию и физическому развитию? Когда кончилась коронация и через несколько месяцев после нее он возвратился в Москву, он не преминул напомнить кому следовало о том, что он был записан в охрану и потому просит о выдаче ему соответствующего знака. Желание его было удовлетворено, и он остался доволен тем, что может украсить свою грудь новым знаком отличия. Конечно, у него были и знаки красного креста, и все ордена Станислава I-й степени, которые он возлагал на себя и носил по установлению, как значилось в грамотах при пожаловании их.
Возвратился из Мерана в положении много худшем, чем то, в каком поехал туда, но все же продолжал служить, лишь изредка выходя из дома. Он очень ревниво оберегал свои права и обязанности и не дозволял никому даже малейшего посяга-тельства на них, хотя бы и воображаемого. Обо всем, что делалось в больнице, он знал очень хорошо, хотя и не бывал в ней; ему все сообщалось ежедневно бывавшей в его семье надзирательницей больницы Анной Ивановной Очкиной, про которую говорили, может быть и злые языки, что она когда-то была с ним в близких отношениях. Было ли это действительно так или это были праздные разговоры - я не знаю, но знаю то, что он был с ней очень любезен, равно как и она с ним. И вот с этой-то особой у меня однажды вышло неприятное столкнове-ние. Дело в том, что я по поступлении в больницу начал вводить там противогнилостный метод лечения ран и вводил его неуклонно. Сделал я одному больному ампутацию голени, а на другой день повязка промокла и испачкала кровью и наволочку на подушке, и самое подушку, на которой лежала нога. Сделавши повязку я потребовал от сиделки, чтобы она дала другую чистую подушку с чистой наволочкой, но сиделка не выполнила мое распоряжение и на ту же подушку надела лишь другую наволочку. Я заметил это и довольно громко сказал сиделке, что она не сделала то, что я приказал. Та отговорилась тем, что так велела сделать Анна Ивановна, которая в это время стояла в дверях палаты, чего я не заметил раньше и еще громче сказал, почти крикнул, что сиделка в этих случаях должна исполнять то, что говорит доктор, а не то, что приказывает надзирательница и потребовал совсем другую подушку. Анна Ивановна конечно обиделась на меня за то, что я велел слушаться меня, а не ее, увидела в моих словах умаление ее престижа и до того расстроилась, что сойдя с места оставила на полу лужу, что ее еще больше обескуражило и она пожаловалась на меня Левенталю, который назавтра призвал меня к себе и сделал мне выговор за то, что я подрываю значение надзирательницы в глазах прислуги, что надзирательница такое же служащее в больнице лицо, как и я, и, стало быть, заслуживает уважения. Мои возражения он даже не стал слушать, говоря, что это будет долго, а он теперь утомлен. Тем дело и кончилось.
Он очень следил за тем, чтобы дежурные врачи были на своем месте, и если кто-нибудь из них должен был отлучиться с дежурства, так непременно за него другой должен был написать записку о том, что с такого-то часа до такого-то он согласен дежурить за такого-то. Записка эта отсылалась Левенталю.
При входе его в больницу коридорный служитель или он же помощник швейцара звонил довольно громко большим звоном извещая тем о прибытии его Превосходительства и, стало быть, о приготовлении всех служащих на встречу ему. Он начинал обход палат с ближайшей к входу и если заставал здесь ординатора, здоровался с ним, а затем подходил к I-й кровати направо и спрашивал про лежащего на ней больного:”Какого ему?”. Вопрос все равно был один и тот же, хотя бы больной был и такой, что ждать у него перемены было бы невозможно, например с положенной гипсовой повязкой по поводу перелома костей головы. Он никогда не выслушивал больного с легочными или сердечными болезнями, да и вряд ли умел; ведь в то время, когда он учился, это было не в ходу, и не было ни перкуторного молоточка, ни плоссиметра, а выслушивали через одежду; выстукивание делалось прямо пальцем по пальцу. Подкожного впрыскивания тоже не знали и даже в то время, когда учился я, т.е. после 1865 года постоянно писались статьи, в которых превозносилось подкожное употребление лекарств и преимущество этого способа перед внутренним употреблением. Но он тоже иронически относился к старым порядкам в госпиталях и подсмеивался над тем Главным доктором Московского военного госпиталя, бывшего во время его службы там, который подходя к двери палаты, останавливался в коридоре и, смотря пристально в палату направо и налево, делал назначение так: “Направо всем apis melifera, налево всем oleum ricini.” В следующей палате наоборот, лежащие на правой стороне получали oleum ricini, а на левой apis melifera (медоносная пчела в порошке). Других никаких назначений не делалось и, стало быть, больные выздоравливали или умирали помимо лечения, впрочем в последнем случае может быть под влиянием лечения. Когда я слышал от него этот рассказ, я спросил его: “ А правда ли, что мне говорили, что будто бы во время обхода палат Главным доктором в Военном госпитале всегда вперед него и сопровождавшей его свиты шли два унтера со швабрами, которые разметали дорогу, а позади свиты - другие два унтера тоже со швабрами, которые заметали дорогу?”. Он мне сказал, что это действительно так было раньше, но потом или вышло из употребления, или было запрещено, потому что проходившая свита не могла столько насорить, чтобы потребовалось вмешательство двух служителей для уничтожения сора. Но вообще полы в коридорах там отличались особенной чистотой и на нее обращалось сугубое внимание. Да ведь и теперешние начальники больниц (т.е. почетные опекуны, а по-прежнему -- деспоты больницы), особенно престарелые, обращают внимание главным образом на чистоту полов и на форменную одежду служащих, а на всякое нововведение смотрят недружелюбно, чем особенно отличается Ведомство императрицы Марии, самое консервативное из всех ведомств России. Высказывая это он как-то особенно улыбался, как бы давая знать, что дескать ты помни это и без моего соизволения не суйся со своими новшествами; другое дело будет, если позволю я. Ведь главный доктор - голова больницы, и всякий почин в ней принадлежит ему, и за то ему и честь и слава, а не помощникам его, этим мелким сошкам. Главное во всем - начальство.
Сам он во всю свою жизнь не сделал ни одной операции и, как занимавшийся в Военном госпитале в терапевтическом отделении, стало быть, не посещал и хирургическое отделение и операционную комнату. Здесь, в Павловской больнице, он был в недружелюбных отношениях с моим предшественником Ник. Павл. Лебедевым и, конечно, тоже в операционной зале не бывал и, стало быть, с хирургией был знаком лишь понаслышке. А все же перед молодым врачом ему хотелось показаться знающим и вот однажды, когда в моем присутствии доктор В.А.Крылов (впоследствии Смоленский врачебный инспектор) должен был делать ампутацию голени и взял для этого большой скальпель, то вошедший в операционную Левенталь остановил его и прямо приказал делать ампутацию ножом. Даже и тут-то ему нужно было вмешаться и показать, что он начальство.
Если же он брался, чтобы выгородить кого-нибудь из своих подчиненных, так выгораживал во всю, не жалея сил и топил других, чего не сделал бы в другое время. Примером этого может быть такой случай. При больнице тогда не было канализации и все нечистоты скоплялись в выгребных ямах, которые очищались по мере надобности, а так как туда же стекала и вода из бани, то, конечно, наполнялись ямы довольно скоро. Тогда обществу ассенизации платили по 2 рубля 50 копеек за вывоз полной пароконной бочки, что в год составляло довольно крупную сумму, которая увеличивалась благодаря мошенничеству и полному неразумению дела смотрителя больницы Лисогорского. Мошенничество состояло в том, что староста над рабочими Еремеев, бывший кавалерийский унтер-офицер, который должен был присутствовать при очистке и следить за тем, чтобы бочки наливались полные, допускал противное, т.е. они наполнялись до половины и тем увеличивалось число бочек, которое ставилось на счет конторе. Конечно это делалось за известную мзду, участником которой был и смотритель, конечно косвенным путем, т.е. тот же Еремеев давал смотрителю деньги в долг без надежды на возврат или когда-либо, а смотритель нуждался в деньгах постоянно. Подрядчик-ассенизатор облегчил свой труд еще тем, что предложил Еремееву, чтобы ему было разрешено конторой выливать нечистоты на одном из дворов больницы, где складывались дрова. Контора разрешила выливать за домом Главного доктора и вот, по временам больничные соседи начинали испытывать своими носами все прелести такого разрешения, жаловались в контору, не помогло; дело продолжалось по-прежнему; тогда они пожаловались по начальству, кажется Догорукову (генерал-губернатору), который назначил комиссию расследования этого дела. В комиссию вошли и начальник Врачебного управления Остроглазов и градоначальник Козлов, кто-то от городского управления и еще кто-то, всего человек шесть или семь. Конечно был тут и Левенталь, который давал объяснения по всему этому делу. Комиссия как приехала, так сразу отправилась в контору, а на место импровизированной свалки даже и не заглянула. Левенталь в своем объяснении дал вывод, что эта мера нисколько не вредит никому, лишь во время выливания нечистот воздух портится, а потом очищается ветром; жидкие части быстро всасываются песчаной почвой, а твердые скоро на ней высыхают и не разлагаются, стало быть, не вредят. Да и вообще-то все это дело не стоит того, чтоб беспокоить начальство и началось оно несомненно по доносу врачей Курбатова и Живописцева, которые имеют что-то против смотрителя. А я никогда и не думал доносить на кого-нибудь, да и Живописцев в этом деле был неповинен. Чем кончилась эта комиссия мне неизвестно, т.е. что она доложила Долгорукову, но только выливание нечистот на больничном дворе прекратилось. Месяца за два до своей смерти Левенталь прекратил свои выходы из больницы совершенно, но в отставку не подавал, так и умер состоя на службе.