Совершенную противоположность Коху представляет профессор Теоретической хирургии или хирургической патологии Иван Петрович Матюшенков или попросту Матюк. Описать его будет трудновато из-за многих своеобразностей его особы. Представьте себе, читающий эти строки, человека лет 60-и, с порядочным животом, гладковыбритым лицом, с небольшой сединой, зачесанной, как бы прилизанной назад и за уши, мрачным видом, говорящим грубоватым голосом в нос (гнусаво). Когда он произносил слова: “язва”, “рак”, “костоеда”, то всегда это делалось с какой-то особенной интонацией, от которой особенно чувстви-тельные люди, ощущали себя нехорошо. Читал он всегда по тетрадке, от которой постоянно отрывался для объяснения подробностей или для чертежа рисунков. Его вступительная лекция “ О воспалении” представляла какую-то смесь взглядов из моральных патологов и целлюрной паталогии. Он говорил, что он не совсем согласен с Вирховым (звездой тогдашних целлюр. патологов), который говорил, что воспаление есть усиленное питание, а я (Матюк) говорю, что это ускоренное питание, но в чем состоит тут разница сказать не додумались. Темнота, путаница в изложении у него были невероятные. Для изъяснения какого-нибудь явления, он прибегал к сравнению или уподоблению к вещам совершенно невероятным, например, для того чтобы объяснить почему тупое режущее оружие, например тупой нож, сабля наносят рану со рваными краями он говорил, что если возьмешь, например, топор и положишь его под микроскоп, то увидишь, что лезвие его зубчатое, похожее на пилу, а чем острее нож, тем он меньше на пилу похож, стало быть не рвет ткани. Иногда он любил похвастаться своим знакомством с выдающимися представителями западной науки и рассказывал случай бывший с ним в Берлине в лаборатории Вирхова:” Я, Вирхов и другие знаменитости, занимаемся микроскопом, каждый своим делом. Я исследовал тогда предстательную железу (Prostato), которая меня тогда очень интересовала и вдруг вижу в ней гладкие мышечные волокна. Вот тебе на. Я и говорю: Вирхов, а Вирхов. Что, говорит, тебе Иван Петрович? Да ты, душа человек, глянь сам сюда. Что я нашел то. А что, говорит он? Да посмотри. Он посмотрел и говорит: да ведь это ты Prostatis смотришь? Ее самую и гладкие мышечные волокна в ней открыл. Да. Ну , молодец. И что бы вы думали, матушки мои, говорит Иван Петрович, обращаясь к целой аудитории, пробыл я после того недолго в Германии, приезжаю в Москву, читаю архив Вирхова и что же вижу? Вирхов описывает, как он открыл в предстательной железе гладкие мышечные волокна. Вот ведь какая штука! Не написал я тогда же ни слова о своем открытии, а только указал на него другим, другие-то и воспользовались моим трудом. Так вот и советую Вам, матушки мои, на будущее время, если кто-нибудь из Вас сделает какое-нибудь изобретение или открытие, не молчать об этом, а тот час же написать хотя бы в самых коротких словах: вот, мол, такой-то (имя его) в таком-то месте и тогда-то сделал такое-то открытие; подробности и описание последуют. А когда заявление Ваше будет напечатано, тогда и говори о нем, иначе честь открытия всегда будет принадлежать другому, а не тебе.”
Матюшенков также, как и другие старики профессора, очень не любил тех, которые прямо со студенческой скамьи держали экзамен доктора. Это право имели те, которые при переходе со второго или даже и первого курса на экзамене получили по вспомогательным предметам (стало быть, и химии) по 5. Это правило было внесено и в устав. Старики обыкновенно говорили, каждый, конечно по своему, а Ив. Петр. наиболее часто: Дали тебе хлеб, ну и ешь его. А ты больно скоро пирожка захотел. Ишь, выскочка какой. Нет, ты сперва похлопочи в больницах, поработай для помощи страждущим и когда окажешься лучше других, хлопочи, чтобы факультет признал тебя наилучшим. После такой вступительной речи, он все же заканчивал ее словами: ну, да уж Бог с тобой, выскочка, ставлю тебе “удовлетворительно”, может и в самом деле из тебя выйдет что-нибудь порядочное.
Вспоминая теперь его. я не могу припомнить, что бы он мстил кому-нибудь, придирался или как-нибудь вел себя предосудительно, как врач или профессор-сотоварищ. Он был груб, внушал своим видом нерасположение к себе, готов был в каждую минуту вскипеть гневом, особенно, если видел какую-нибудь несправедливость, совершаемую врачом или профессором. В университетском Совете его боялись такие лица, как физик Любимов или Дмитриев.
Однажды в общем университетском Совете обсуждался какой-то вопрос о довольно стеснительной мере для студентов, которую хотел провести ректор Баршев и об уменьшении прав Совета. Меру эту поддерживали некоторые, особенно физик Любимов. Матюшенков долго слушал его, все молчал, а потом не вытерпел и, ударяя кулаком по столу, воскликнул: “Да замолчи ты, щенок, не визжи.” И тот замолчал, но за него вступился профессор финансового права Дмитриев, очень напоминавший тургеневского Кирсанова (“Отцы и дети”) и, обращаясь к председателю, сказал: “Я должен указать Совету, что профессор Матюшенков употребляет непарламентские выражения, прошу обратить на это внимание”. Но Матюшенков и тут не остался в долгу и уже прямо Дмитриеву брякнул: “Ты что еще лезешь, зас...ц!”. Наступило всеобщее молчание, и мера ректора не прошла, потому что все хорошо поняли, что в присутствии такого сочлена, как Матюк, никакая неправда не пройдет.
Несколько лет спустя после окончания курса, когда я служил уже в клиниках, я был свидетелем, как в конторе клиник, в присутствии письмоводителя и писца этот же Ив. Петрович отчитывал сидевшего тут декана Медицинского факультета Полунина за то, что он каким-то образом ронял свое профессорское достоинство, унижался перед попечителем учебного округа князем Мещерским. Полунин был уже больной, ходил очень плохо, а в описываемом случае сидел, а Матюк ходил перед ним и все повторял одно и тоже на разные манеры:” я говорю тебе всегда и теперь скажу, что ты подхалим, низкопоклонник, холуй, расшаркиваешься перед Мещерским только потому, что он князь, а забываешь, что ты-то сам, ведь профессор. Ведь ты говорил ему как декан, а спросил ли ты мое мнение ранее, чем говорить с попечителем? Я разве уполномочил тебя говорить за меня так? Ах, ты, холуй, холуй.” Полунин несколько раз пытался оставить его, ссылаясь на то, что они здесь не одни, что есть тут и посторонние, которые слышат все, что он говорит. Но не тут то было. Удержать Ивана Петровича было невозможно; он все повторял свое: “холуй и низкопоклонник. Тебе бы за это нужно не на кафедре сидеть, а за барином тарелки лизать. Дрянной ты человек. “Помилуйте Иван Петрович, воскликнул Полунин, - ведь я тайный советник, а Вы браните меня”. “А мне что до того, что ты тайный советник? Я хорошо вижу. что ты подхалим и при всех это скажу, пусть все это знают, каков ты гусь и какая тебе цена, холуй этакий.” На этом они и расстались.
В частной жизни он был такой же честный, грубый, но отзывчивый на все доброе, вполне справедливый, никогда никого не обижавший напрасно, любил молодежь, прощал ей некоторые невинные выходки и промахи и охотно помогал во всем студентам своим советом, если видел в них не пустозвонов, а дельных людей. Когда ему сообщили о самоубийстве проф. Зайковского, во время лекции, он даже расплакался, и это были искренние слезы, а не рисовка.
Жил Матюшков на Разгуляе в своем довольно оригинальном доме, напоминающим несколько палаты бояр доброго старого времени; дом этот был небольшой, каменный, сохранивший свой первоначальный вид и через 50 лет после смерти его первоначального владельца. При доме было особое помещение для гон-чих и борзых собак, так как Иван Петрович был завзятый любитель до псовой охоты.
Других профессоров, читавших нам на 3-м курсе, я не называю, так как они не были ни выдающимися лекторами, ни какими либо оригинальными личностями, а люди, как большинство людей, большинство профессоров.