Так мы жили, росли, питались и учились в гимназии вплоть до 7-го класса, когда с нами стали обращаться, как с будущими студентами, когда нам уже читались лекции, почти не задавали уроков, и занятия становились все интереснее и занимательнее.
Одни уроки Артюхова из космографии чего стоили! Их можно было заслушаться! Жаль, что у меня не сохранились его записки по этому предмету; он писал их сам, а потом отдавал нам, после каждого урока листа по 2-3. В 7-м классе читались лекции и по физической географии новым учителем, студентом Маргасовым, исключенным из университета за беспорядки после московской “битвы под Дрезденом”.
Но вот всколыхнулось и наше болотце, и нас захватило новым ветром: гимназия в прежнем ее виде оставалась последний год, а дальше она становилась чисто классической, с латинским языком с 1-го класса, и прибавлялся еще 8-й класс, вводился греческий язык и к нашим выпускным экзаменам назначен был в качестве ревизора или наблюдателя, как это делалось и раньше в последние годы, известный филолог Харьковского университета, один из двух братьев - Лавровский Петр, профессор славянских наречий. Об нем и раньше ходили слухи, как о человеке весьма строгом, придирчивом и требовательном.
Наши учителя языков, истории, словесности были положительно придавлены, когда получилось из Харькова официальное известие о назначении его к нам на экзамены и письмо на имя директора, в котором он просит, чтобы выпускные экзамены по Закону Божьему, географии, физике, математике и естествен-ной истории произвести без него, а остальные отложить до его приезда.
И вот началось у нас приготовление к экзаменам. Конечно, брошены были всякие уроки, кондиции, и все дружно засели за зубрежку, лишь по временам собираясь у кого-нибудь из учителей, чтобы вместе с ними поговорить, как нужно будет отвечать, какого рода вопросы он будет предлагать помимо учебников. На этом некоторые хотели выехать и действительно выехали, т.е. провели Лавровского. Например, узнали, что Лавровский на экзаменах требовал, чтобы ученики писали по-французски и по-немецки под диктовку, чего у нас никогда не бывало.
Для того, чтобы это прошло хорошо, наш учитель французского языка Mr. Де Ларош похлопотал с нами, продиктовал несколько страниц, разобрал все продиктованное до мельчайших подробностей и предложил все это запомнить, потому что и на экзаменах будет диктовать это самое. Мы его не выдали, заучили.
Учитель немецкого языка, бурш из Дерпта О. Аделлов, узнавши от кого-то о нашем соглашении с Де-Ларошем, предложил нам войти и с ним в подобное же соглашение. Мы, конечно, вошли, так как это была наша прямая выгода, и тут дело выгорело. Но вот, наконец, мы узнали, что приехал Лавровский.
Через день после его приезда был у нас, выпускных, первый экзамен в его присутствии, и мы были оповещены, что экзамен начнется не в 9 часов, как обычно, а в 8 утра. К этому времени мы уже собрались. Экзамены были по русскому языку, словесности и общей литературе (учитель Кованько). В 8 1/2 часов прибыли Лавровский и директор. Вид Лавровского не располагал в его пользу: выбритый наголо, остриженный чуть не до кожи, в золотых очках, сухощавый, подвижной, как-то дергавший правой рукой, особенно когда говорил своим трескучим голосом, был несимпатичен.
Экзамен состоял в том, что нам даны были темы для написания сочинения, каждому своя, и рассадили нас отдельно по 2 человека на каждую скамью, на которой в мирное время сидело пятеро или шестеро, да и тут велено было, чтобы сидели по концам скамьи. Это делалось, видимо, для того, чтобы не было между учениками совещаний. Мне дана была тема: “Жизнь в городе и деревне”. Что мог я написать о жизни в деревне, когда не был в ней ни раза во всю мою жизнь, кроме проездов на богомолье весной? В других городах, кроме Тамбова, я тоже не живал; о жизни в Киеве и Нежине я умышленно умалчивал по многим соображениям чисто семейного характера. Не помню, что там написал я, но к двум часам написал и черновое, и беловое, не сделавши, конечно, ни одной грамматической ошибки; на это-то я был мастер и буква “ять” мне была довольно хорошо знакома. Все время пока мы писали, Лавровский, как коршун следил за нами, не сходя с места, и к нам никто не подходил, ни учитель, ни директор. Письменные принадлежности даны были в изобилии. Так как нас экзаменовалось 16 своих и 2 экстерна (Н.В. Давыдов и А. Шидловский, впоследствии важный чиновник в Петербурге), а парт было недостаточно на всех, то некоторых из нас посадили за отдельные столики. С 12 часов началась подача готовых рукописей. В 2 часа, подавая свою рукопись Лавровскому, я должен был под его взглядом подписать “Я - Иван Курбатов” и передать ему.
Нам сказано было, что в 3 часа начнется устный экзамен, и предлагалось не опаздывать. Хотя я вышел из дома около 7 часов утра, не евши, даже не пивши чая, а теперь было время пообедать, но как идти домой для этой цели, когда путь в один конец, в Инвалидную, занимал всегда полчаса. Стало быть, чтобы не опоздать, у меня не оставалось бы времени ни одной минуты на обед, и я решился остаться, не уходить, а как только решил это - тут-то и проявился чудовищный аппетит; денег у меня не было, чтобы купить что-нибудь, занять тогда не было возможности, так как все написавшие разошлись, ввиду того, что никто не жил от гимназии так далеко, как я. Но и тут выручил Артюхов. Когда я сидел в пустой комнате, отдыхал, ко мне вошел служитель и подал мне стакан довольно хорошего чая с сахаром в накладку, чего я не пробовал ни разу, и большой 5-ти копеечный калач, говоря, что это прислал директор для подкрепления сил. И с каким же аппетитом выпил я чай, но калач съесть весь не мог: настолько он был велик. Когда служитель вошел за стаканом и спросил, не желаю ли я еще чаю, я, конечно, сказал, что желаю, но мне совестно просить его, так как знаю, что он директорский, но служитель скоро возвратился, неся еще стакан и бутылочку сливок! Это было еще приятнее. Не успел я докончить чай и остатки калача, как вошел директор, поговорил со мной довольно ласково и сказал между прочим, что он хорошо понимает, почему я не пошел домой обедать, ободрял, советовал быть смелее, увереннее в себе и не бояться Лавровского, уверяя, что в душе он не так страшен, как кажется по внешности.
В три часа ровно - собрались все снова, и начался экзамен по истории словесности, русскому и церковно-славянскому языку. Тут Лавровский показал себя вовсю: предлагал такие вопросы, на которые наш бедный Л.Е. Кованько, в защиту нас, несколько раз заявлял ему: “Об этом я не сообщал ученикам, как не отмеченном в программе преподавания”. Меня он спрашивал про “юс” длинный и короткий и борьбе между ними. Не знаю, что я нашел смешного в этой борьбе, но только я улыбнулся. Это, по-видимому, задело Лавровского, и он обиделся и даже заметил вопросом: “Вам, видимо, все равно, какая судьба “юсов” в русском начертании?”. Говорю, что их теперь нет, и мне все равно, какова судьба их. - “А Вы хотели бы поступить в Университет?” - “Хочу”. - “На какой факультет?” - “На медицинский”. - “В таком случае Вы должны знать судьбу “юсов”, потому что на медицинском факультете об этом говорить не будут, а каждый отныне выходящий из гимназии с аттестатом будет знать это”. Он поставил мне “2”, но так как остальные присутствующие поставили кто “4”, а кто “5”, то в общей сложности у меня вышло “4”, а по теории прозы и теории поэзии - даже “5”. Мой экзамен происходил в 7 или 8-м часу, и потому я пришел домой измученный и усталый уже совсем вечером, и дома мне не сразу поверили, что я прямо с экзамена, а думали, что я болтался где-нибудь, пожалуй, и по плохим местам. В этот день нас проэкзаменовали только 9 человек, а остальным сказали, чтобы приходили на следующий день. Да и была же им проборка жестокая! Вообще можно сказать, что строгость экзамена тут подтвердилась.
По истории, особенно русской, требовались тоже основательные сведения. Мне пришлось отвечать о присоединении к России Малороссии. По обширному учебнику Иловайского, который мы проходили и который я тогда основательно вызубрил, это значилось во времена царя Алексея Михайловича и гетмана Богдана Хмельницкого - в 1654 году. Когда Лавровский спросил о времени присоединения - я прямо, без запинки и ответил, что это было тогда-то. Лавровский меня остановил и сказал, что я говорю неверно, что это произошло на два года раньше или позже, т.е. 1656 г. Я, зная, что у Иловайского сказано именно так, как сказал я, опять повторил свою цифру. Я сослался на учебник, ему дали его, он посмотрел и, возвращая книгу обратно, сказал, что Иловайский заблуждается, и советовал нам всем сделать поправку в книге, но мне поставил все же “5”, ввиду того, что не я виноват в том, что у меня сложилось неправильное сведение о времени столь важного события в Истории России, при этом - укоризненный взгляд на учителя истории. Потом выяснилось, как сообщил нам директор, что Лавровский писал много по поводу присоединения Малороссии и, стало быть, знал основательно это время.
По всеобщей истории: древней, средней и новой дело сошло тоже довольно хорошо. Вообще же пришлось отвечать на четыре билета и затратить на ответ более часа. Насколько это было утомительно, пусть судит каждый читающий эту рукопись.
Экзамен по истории окончился к вечеру, при огне. Послед-ним был экзамен по латинскому языку и кончился в два. Затем наступил Совет, на котором решалось, что кому дать, кому аттестат об окончании полного курса гимназии, кому - свидетельство, что он вышел из седьмого класса, кому медаль. Я, конечно, не рассчитывал на медаль, но каково же было наше удивление, когда позвали нас в зал и директор громогласно объявил список наших фамилий с обозначением, кто к чему приговорен: против моей фамилии значилось: “аттестат и серебряную медаль”. Многие взглянули на меня, до того это было неожиданно, а я потрогал у себя в ухе, думая, не ослышался ли я. Потом директор говорил, что на медали мне особенно настаивал профессор Лавровский. Стало быть, и борьба “юсов”, неизвестная мне, не повлияла на хорошее его мнение обо мне.
С каким облегчением мы вздохнули после всего этого, когда стало ясно, что наступил конец всем нашим тревогам, и вместе с тем стало жаль покидать гимназию, в которой прошло семь лет жизни, хотя и не радостных, но все же семь лет.
Домой я пришел счастливый, довольный и объявил о своей радости, но она как-то мало разделялась моими домашними. Только мать сказала, чтобы я похлопатывал теперь о поступлении на службу, и она сама похлопочет. Это для меня было и удивительно, и обидно. Я смолчал, но запомнил.