В 1929 году мы переехали из нашей узкой комнаты в другую, большую комнату в той же квартире. Этому немаловажному для нашей семьи событию предшествовала смерть бывшего хозяина квартиры «старика» Истомина — мы заняли его кабинет.
Лысоватый, с короткой седой бородкой Сергей Васильевич Истомин был «инженером», как и его сын Сергей Сергеевич — «молодой» Истомин. «Инженер» в те времена еще означало и редкое почетное положение в обществе, и прочный достаток, и энергичную «дельность». Я понимала сложную наполненность этого понятия интуитивно, но очень точно, объединяя уважение, с которым поизносилось вокруг меня слово «инженер», с комфортабельностью быта и наблюдаемыми мною привычками жизни Истоминых. «Старик» сидел за своим громадным столом в громадном кабинете над бумагами, делал «проекты» по договорам. «Молодой» Истомин вечерами после работы возился над радиоприемниками — модой того времени. Жена «старика» Лидия Александровна (для меня Васина бабушка), старая дама с высокой прической, сдерживаемой на макушке четырьмя гребенками, была в прошлом художницей по фарфору: все стены ее комнаты (четыре с половиной метра высоты) увешаны картинами, картинками и фотографиями в рамках. «Молодая» Истомина — Александра Ивановна (для меня — Васина мама) — в свободное от базара, кухни, магазинов время, сидя на диване с мягкой спинкой под розовым шелковым абажурчиком бра, делала шляпы. Таково нэповское настоящее семьи Истоминых. Но иногда еще чувствовалась прошлая драма: Александра Ивановна Истомина, тяжеловесная мать семейства в котиковом манто, почтенная дама с буржуазными вкусами, прекрасная хозяйка, старающаяся сохранить уровень и стиль «приличного дома», была до замужества кафешантанной певицей. И гордилась этим! Она подарила моей маме фотографию, где она изображена с папиросой в зубах и в матросской шапочке с надписью «Шалун». Мама с улыбкой показывала фотографию гостям. В применении к Александре Ивановне я впервые услышала слово «мезальянс». У Лидии Александровны отношения с невесткой сохранялись напряженные: старуха не могла примириться с «этим ужасным браком» единственного сына, хотя обожаемому внуку Васе было уже лет семь. Жизнь семьи Истоминых усложняла глухонемая сестра Лидии Александровны, которую, несмотря на почтенный возраст, все, в том числе и мы, дети, звали просто Софья; она делала черную домашнюю работу и всех раздражала бестолковостью.
Я прекрасно ощущала разницу в жизненном уровне нашей семьи и Истоминых. Ощутить ее было нетрудно: у нас одна комната на четверых, у них три — на пять человек; у нас на пасху покупается фунт ветчины, у них — жарится индейка, у нас — голые беленые стены, у них — десятки картин; у нас за все про все — старый подаренный секретер, у них — громадный дубовый буфет, нарядно поблескивающий гранеными стеклами, застланный салфеточками «ришелье» и наполненный дорогой посудой; у моей мамы — одно нарядное платье на много лет (потому так и запомнилось как событие и общая радость), у Васиной мамы — зеркальный «гардероб» набит всякими нарядами и т. д.
Но ощущала я и другое: чувство нашего духовного превосходства и нашей свободы от условностей. Как я это понимала? Не знаю. Объяснить мне этого не могли: невозможность никаких объяснений подобного рода входила в ощущение превосходства. Поглядывая с почтением на буфеты, абажуры и картины, я их никогда не хотела для себя, для нас, почему-то зная, что нам это не подходит . Тут, вероятно, играла роль и родительская молодая ирония по отношению к этим отжившим и обреченным, как казалось, формам жизни; тут было и мамино дворянское презрение к «дурному тону» буржуазного модерна, навсегда установившее инстинктивную границу между «настоящим» и «ненастоящим»; но был тут и чисто русский интеллигентный аскетизм, принципиально пренебрегающий внешним ради внутреннего. Мы с рождения получили его в наследство, но, как всякие наследники, хорошо познали бремя наследства, его двойственность, его прелестные и губительные крайности, его достоинства, но и его оборотную сторону. Здесь не время анализировать этот дар, которому я-то хорошо знаю цену. После войны мы (все мы!) стали расплачиваться за это высокомерное духовное избранничество, за пренебрежение насущным и малым и расплачиваться (как всегда у нас, как всегда в России) другой крайностью: мещанской бездуховностью, утратой ощущения общего и высшего, обмененного на жалкие признаки «благополучия». Но это иная материя, к моему отцу уж и вовсе не имеющая отношения.