После всех таких для меня несносных уз и нарушения свободы, которою, как из всех вышеписанных случаев всякий видеть мог, никогда почти не пользовался я в полной мере человека спокойного, кто бы поверил, что я лучшее свое произвел сочинение? Когда же? В октябре, в самое суетное время и для меня мятежное.
В октябре я сочинил оду под названием "Камина". Она имела большой успех, ее читали и видели в Москве, в Петербурге, в Париже. Делиль не погнушался понаслышке ее попросить у моих знакомых. Напечатан был сей "Камин" в типографии у Струйского и в небольшом количестве, для подарка только моим приятелям и коротким. Я не хотел подыматься высоко, но стихи сии всем полюбились. Надобно ли сказать, что они русские, после того, что Делиль их желал прочесть? Конечно, иначе можно бы было подумать, что они писаны по-французски. Нет, они были русские. Как же мог понять их Делиль? Потерпи, читатель, эта загадка скоро поймется. Несколько лет потом их вторым изданием печатали с французским переводом, в котором упражнялся, но весьма не к пользе сочинителя, в Москве один француз именем Aviat. Здесь я пишу не в газетах, не в книге печатной, а для себя и дома, почему же мне не сказать и моего мнения, не боясь, чтоб оно причиною было к подлому самохвальству? Перевод хуже был подлинника во сто раз, и я им остался недоволен. Жаль, что по нем малые мои дарования будет ценить такой славный писатель во Франции, как г. Делиль, жаль тем более, что подлинно я, упражняясь иногда в стихотворстве, ничего еще в такой силе, с таким искусством, соразмерно то есть моим способностям, не писывал. Для другого дарования тут его, может быть, не было нисколько, но для моих пиитических сил подвиг был отважный и значущий. Не удивительно ли же в самой вещи, что я мог еще заниматься стихами в такие дурные эпохи моей жизни? "Камин" мой со временем дал мне некоторую степень славы между нашей братьи парнасскими насекомыми. Это меня ободрило, приохотило, и я потом часто прибирал рифмы; в том же году несколько стихов написал я на разные случаи, но все предметов искал около себя и не стремился за ними ни далеко, ни высоко, обращаясь в моей ограниченной сфере. Я стихотворство почитал целителем моим от уныния, товарищем в скуке, способом наиприятнейшим коротать нечувствительно время, когда досады и злоключения из минуты делают нам год. Приятное упражнение! Ему я большим облегчением обязан, в нем познавал я нередко, что философия умов надменных, гордящихся своими неудобь возможными системами -- ничто перед услаждениями сердца нежного, чувствительного, сердца, для которого нет блаженства на свете ни в каком чувстве, ни в какой мысли, ни в одном поступке, отвлеченном от любви. Не слишком ли я, однако ж, распространился насчет моих стихов? Стоят ли они такой огромной проповеди? Пусть простят мне маленькое пристрастие к моему "Камину", но, писавши мою Историю, я не мог не уделить в ней одной страницы в пользу его. Между многими моими стихами это моя любовница. Я обещал читателю немножко посмеяться. Воспоминание тех минут, в которые я писал, приятно меня к тому расположило. Этот день как сегодняшний у меня в мыслях: вижу тот самый кабинет, тот стол, за которым я его писал, жена сидела за пяльцами, мы были только двое, я ходил взад и вперед по комнате и подкладывал дрова в камин. Огонь в нем не переводился, погода на дворе была сырая и мрачная, -- все влекло дух к утомительной меланхолии. Один только предмет мне препятствовал сладко задумываться. Против самых окошек моих дом был Ступишина. Я не мог равнодушно смотреть на сие жилище моего врага. Мне все казалось, что он занимается крамольными против меня предложениями в то время, как стихи мои по воле воображения пылкого ложились плавно на бумагу один возле другого. Каждое совокупление рифм меня восхищало. Я всегда этот день трудов моих вспомню с радостию, с живым удовольствием. Оно умножено было тогда приездом ко мне в Пензу сестры моей. Она к именинам жены моей привезла с собой и Машу. Маша росла, становилась милый ребенок. Первый взгляд на нее мне стоил слез, но скоро рученька ее их стерла. Я вспомнил отца моего, который ею всегда любовался, и, увидев ее, сказал: "Если б батюшка тебя теперь увидел, Маша!" От слов сих у нее навернулись слезы. Я потупил глаза и задумался. Эта минута скоро прошла. Свидание приятное воздействовало над моим сердцем. Я им обрадовался и смел назло врагам моим искренно улыбнуться. Давно уже я был лишен этого праздника. Обстоятельства матери моей, о которых в первом движении радости не забыл я, однако, много и обстоятельно поговорить с сестрой, не казались мне наилучшими, но становились сносны и меньше прежнего расстроены. Успех в продаже некоторой части имения, деятельность ее в платеже долгов облегчали участь ее и вместе с нею нашу. Все шло изрядно, и мы начинали уже быть довольно благополучны, потому что многие на свете были гораздо несчастливее нас.