По возвращении моем в город после Петрова дни, который я, не будучи в расположении духа праздничном, проводил вместе с днем восшествия в пути, узнал я, что насчет сей моей поездки сделаны были заключения, будто бы я ездил видеться с Улыбышевой. Я могу ручаться всем, что есть свято, что с самого дня потери моего и ее писем я уже не только не видался с нею и не искал нигде видеться, но даже и переписку мою с ней совсем прекратил. Мне невозможно было унять такой опасной для меня клеветы, она, однако, родила самые пагубные следствия. Разъяренный Улыбышев, выведенный сим новым подозрением из всякого терпения, искал меня везде, дабы сделать мне сильную и наглую обиду. Во всяком другом городе мог бы я положиться в безопасности личной на правительство, но здесь всякое на него упование было бы тщетно, ибо губернатор сам поджигал его разговорами самыми неблагоразумными, подучал его со мною разделаться самому, потакал тем из злонамеренных собеседников своих, кои, в угодность ему, видя, что он ищет нанесть мне оскорбление, ловили столь благоприятный к тому случай и убеждали Улыбышева при нем на разных пиршествах, где он нещадно упивался, отмстить мне и вступиться за свою честь, подстрекали его самыми колкими насмешками, словом, настроили против меня ужасную тучу. Чего нельзя сделать из пьяного буяна? Богу угодно было меня наказать, итак, ничто не могло отвести от меня грозящего удара. Злодеи мои радовались, что наконец получили случай оскорбить меня. Справедливость в делопроизводстве им досаждала, по службе нигде они не могли отыскать к пагубе моей причины и восхищались неумеренно, что хотя в домашних делах моих нашли меня порабощенным общему человеческому жребию. Да и что ж они думали или хотели заставить думать обо мне других? Ужли я мог быть без слабостей? Ужли позволено было в общем праве каждого вооружаться против меня за то, что не подавало никому соблазна к нарушению доброго порядка? Позволено ли мне, обвинив себя, впрочем, совершенно по совести, но токмо пред Богом и женой, которые одни имели право на внутренние мои чувства, позволено ли, говорю, здесь возразить людям, ищущим моего обвинения, на чем они его основали? Я писал к чужой жене любовные письма, я в них откровенно вмещал некоторые мысли, не сообразные, может быть, отчасти с политическими о вещах понятиями, не спорю, но сии письма были ли публичны, казал ли я их, внушал ли правила мои кому другому? Оглашал ли их? Нет! Я проливал неосторожно душу мою в письме к милой женщине. Развод ее с мужем не давал ему права на ее со мной переписку. Перехватить ее обманом было уже злодеяние, нарушающее доверенность и нигде не терпимое. Пусть правительство дерзнет на таковые случаи показать себя равнодушным, и скоро увидят, какие на почтах выкрадывать станут бумаги, а потом каким бедам такое своевольство послужит началом. Но когда законы, правление государственное, сама монаршая особа защищает общую переписку и часто ко вреду своему многие переписки терпит, когда они узаконенными путями ведутся, то где взяли право, повторю опять, сторонние люди частного человека письмо ловить, открывать и делать публичным? Непростительный поступок и своевольство! Я все прощаю самому Улыбышеву. Он был разъярен, бешен, пьян без чувства и действовал в скотском остервенении, но наустителям его ничего не могу простить. Пусть рассмотрят все их побуждения! Чем иным в столь подлом деле могли они быть движимы, как не самыми низкими замыслами и недостойными никакого благонамеренного человека? Но в сотый раз здесь скажу: где человек должен гибнуть, где рука Божия на него отяготится и перст Вышнего укажет ему пропасть, там погаснет светильник ума, исчезнет здравый рассудок, пропадет всякая логика, стихии, люди, случаи, все против него ополчится, невозможное сделается возможным, затруднительное удобным, словом, он падет под игом несносных обстоятельств. О люди! Будьте осторожны в поступках собственно ваших и судите благосклоннее ближних, помните, что всякий из нас подвержен сей общей аксиоме: homo sum et humani nihil alienum a me esse puto {я человек, и ничто человеческое мне не чуждо (лат.).}. Никто от сего признания не освободится ни по естеству, ни по стечению несчастных случаев, от коих часто, очень часто зависит жребий и самых мудрецов. Я могу здесь вопросить каждого из тех, кто тогда кидал в меня словами камень: Où est donc le héros pour son valet de chambre {Где же герой для его слуги? (фр.).}? Довольно, если человек не унижает публичного своего звания и не злобит ближнего, добродетельно живущего. Оставим в прочем каждого в его спальне так жить, как он может и хочет, и кто поставил нас судиями совести другого? Но увы! Напрасно я о сем рассуждаю. Обвинив себя охотно пред людьми, тщетно покушаюсь родить в них добрую волю к моему оправданию. Пусть судит меня мое потомство. Когда дела мои в этой Истории будут на его судище, тогда уже меня на свете не будет, тогда немздоприимный судия живых и мертвых положит на весы горести мои и преступления, он язвы сердца моего уврачует и грех юности моей, конечно, не помянет. А вы, судии мира, соблазняйтесь наружными видами! Такова на свете участь смертных. Ошибки и беды -- вот вся основа нашей жизни!