Глава XLII. Горе Лели
Не трудно себе представить, какими грустными были письма Лели с дороги и в первые дни из Москвы. К его горю еще прибавилась неприятность. Гебель нашел, что смерть дяди -- причина неуважительная опаздывать на 5 дней: "Что вы манкировали? Что же вам до того, что ваш дядя умер? Вы должны вовремя являться в гимназию, и потом я предложу это на педагогическом совете и, может быть,-- что вероятно -- причина не будет считаться достаточной".
Леля пояснял, что дядя заменял ему отца, что его обязанность стоит ниже родственных чувств, но Гебелю было все равно. Он даже с иронией заметил, что Леля, верно, много "распоряжался дома-съ после-съ смерти-съ вашего дяди-тосъ". "Ах, тетя, даже писать не могу, так и катятся слезы. Будто это моя вина, что я не приехал, грусть у меня до шеи: и вчера, и сегодня у меня удушие, такое, что дышать трудно!"
Тетя Надя усердно капала ему в рюмочку Игнация {Успокоительные капли.} и уговаривала как ребенка, но Леля не мог совладать о собою. В особенности, когда видел новое лицо, которого еще не видел после смерти дяди, тогда он плакал с новой силой... "Ах, дядя, дядя... Тетя милая моя, душечка, хорошенькая, напиши мне строгое письмецо, чтобы я остепенился... Зачем я от вас уехал!.." {14-го января 1880 г.}
"Ах, красавица, извини меня за вчерашнее письмо, за мое "излияние чувств,-- писал он на другой день,-- но я писал то, что в ту минуту испытывал, вовсе не думая, хорошо ли это. Не беспокойся, я буду умнее, миленькая моя, и снова начну себя клеить, буду заниматься, учиться и с нетерпением ждать 12-ое апреля". "Женя, я думаю, сердится на меня за мои жалобы и неуместные слезы дяде, о себе и о вас",-- добавлял бедный мальчик, вспоминая мои реприманды, хотя теперь я уж и не думала их приводить ему: "но я говорю, что машина моя расклеилась и вчера целый день я был сам не свой". Он беспокоился и тосковал о тете в особенности, опасаясь, что горе ее отразится на здоровье, и все время мысленно переносился к нам: "Каждый час вспоминаю, что вы делаете, когда приходит учитель, когда уходит, когда вы садитесь за кофе, когда за вечерний чай, когда сидите у тети Натали, когда у вас гости; так бы на вас посмотрел собственными глазами и "пожуировал" домашнею жизнью". Бедный, бедный мальчик, столько перестрадавший в своей жизни из-за вечной (на протяжении лет) разлуки с семьей, лишения семейной, домашней обстановки... Теперь, с кончиной дяди, эти разлуки должны были кончиться... И мы доживали в Саратове последние месяцы.
Его интересовала каждая мелочь, он перебирал всех знакомых, особенно вспоминая Покровского ("оставьте ваш характер" было его прозвание у нас), Ларионова, Таушеву, Татищеву и пр. и очень встревожился слухами, "будто было что-то вроде помолвки между Дмит. Григор. и Женей (ха, ха, ха)... Последний был вздорный слух: Дмитрий Григ, не был героем моего романа, да, к счастью, и я не была его героиней. Он очень любил говорить о любви, страсти, поэзии, увлечениях... Он увлекался в Саратове и Н. К. Кандяковой, и В. Р. Росляковой. Тетя Натали и Наталья Петровна были посвящены во все перипетии им переживаемых "горячих впечатлений", ко мне же он относился с каким-то предубеждением и даже не вполне дружественно, хотя бывал у нас буквально каждый день на правах родственника. Ему казалось, что я слишком строго воспитана тетей, так что все чувства (какие?) задавлены приличием, долгом и т. п. высокими, но холодными соображениями: "Я мальчик перед Вами!" -- восклицал он не раз, только потому, что я вообще стесняясь проявления (в особенности шумного -- проявления) чувств, сдержанная по натуре, недостаточно "ярко" реагировала на вопросы, которые он любил поднимать.
Наш "студент в юбке" готова была целые вечера просиживать за беседами с ним о высоких материях. И о чем только они не толковали, каких вопросов не затрагивали -- и проблему жизни решали, и перебирали переливы человеческих страстей, феминизм и, в особенности, мечты о всеобщем блаженстве, о революциях, революционерах -- без конца... Слушая их, я только "подучива-лась", потому что чувствовала себя очень отсталой в этих вопросах, но так как еще не выработала себе никакого определенного мнения, а эта шумиха вносила хаос в мое миросозерцание, то я обыкновенно отмалчивалась и только "оживала душой", когда тетя Натали, как она говорила, обливала холодной водой своего практического, позитивного, но и большого ума -- все эти фантазии и жгучие словопрения. О какой же помолвке могла быть речь?.. Мы говорили на совершенно разных языках.
Другое дело Леля.
Хотя я и удерживала его, когда он слишком предавался своим ощущениям, но они мне были близки, понятны. Я чувствовала то же, что и он, только стеснялась в выражении своих чувств.
"Зачем умер дядя",-- писал он все также неутешно 17 января. "Давно ли мы сидели с ним после приезда, радовались его выздоровлению и рассказывали всем, что дядя играл на фортепьяно и ходил по гостиной". "Забыть про это горе нельзя, а потому стараться забыть -- никуда не поведет {Т.е. труд напрасный.}, а утешаться можно одной только религией, основанной на собственных убеждениях: Богу было так угодно, дядя нас не оставил (ах, тетя!), дяде лучше!.." -- и далее: -- "Мне кажется, я совсем потерял честолюбие (собственно l'ambition), но взамен этого еще большая привязанность к священным отношениям к семье и Богу соединяет меня с вами и память о дяде заставляет обожать тебя. Тяжело, тяжело сказать -- память о дяде". "Ах, вспомни, моя милая, эти руки, сложенные и положенные друг на друга в гробу, этот холодный лоб, на который я тебе показывал; и каждый день почти во сне я касаюсь их и судорожно хватаюсь за них"...
Только 20-го января Леле наконец удалось быть у Миллера и получить от него столь желанное Чтение Общества Любителей древности со статьей о Феодосии, которым он мог наконец заняться после 3-х месячного разыскивания его. Уже и тон письма от 20-го января был менее беспросветно печален: "Для чего все изменяется, принимает другой вид? -- спрашивал он себя: -- Для чего сердце человеческое ежеминутно сжимается или от грусти по смерти любимого существа или от ежедневных неудач и частых раздражений? -- Это для того, говорит спокойный, утешительный внутренний голос, для того так устроено, чтобы человек видел во всех неудачах -- действие Всемогущего Бога, перед которым мы сами ничтожны; смирялся бы при мысли о Провидении и возносился бы пламенно с молитвою к Богу... Но крайней мере я теперь еще чаще, еще искреннее прибегаю к Богу, зная, что там, недалеко от Божьего Престола дядя молится за нас. Буду я трудиться, приучу себя к еще более однообразной жизни, зная, что у меня есть семейство, о котором впоследствии я буду непосредственно заботиться. Ах, тетя, если бы меня всегда оживляло такое религиозное чувство, как вот несколько месяцев... Но зачем, зачем дядя умер! Сколько печали разлилось в наших сердцах!"
В письме от 24-го января Леля, хотя и продолжает выражать свое горе и сожаление в обращениях к тете: "Милая моя красотка! Так бы и расцеловал бы я тебя, так бы не насмотрелся на тебя!" и пр. "Ежедневно вспоминаю вас, как вы теперь живете и что делаете в данную минуту: встаете ли, зовешь ли ты Варю, сидишь ли ты в кабинете; обедаете ли, заводишь ли часики, все это я стараюсь сообразить и вспомнить, но в этом еще не много утешения!.." Но сообщал также, что принялся уже за переписывание Феодосия, аккуратно от 5-6 Ут. час. Работа шла очень медленно, потому что приходилось списывать строка в строку и буква в букву, да "у Нестора еще много ошибок, а переписывать с ошибками гораздо труднее, чем писать без ошибок".
Товарищи, конечно, выражали свое сочувствие, жалели, старались развлечь. Вопрос об опоздании Лели все еще не был поднят на Совете, и угрозы Гебеля так и остались без последствий.
Очень жалел Леля, что предполагаемое Общество для спасения погибающих товарищей совершенно рушилось из-за неумеренной болтовни мальчиков и оттого, что Филиппе и еще трое из товарищей, которые принимали участие в этом деле, стали приходящими. Отношения с Филиписом поневоле стали менее тесными. С этого времени любимым товарищем становится Н. Д. Кузнецов, с которым он принялся тогда переводить какую-то статью с немецкого языка, которую принес учитель истории Михайловский, за известный небольшой гонорар.
Тем не менее Филиппе, по-видимому, очень сердечный юноша, не оставлял Лели, стараясь его самого поддержать и уговорить его в воскресение (29-го января) сходить с ним на Никольскую, к иеромонаху Пантелеймону {Если не ошибаюсь -- эконом Богоявленского монастыря.}.
Пантелеймон встретил их приветливо, угостил чаем, вспоминал папу, о котором он много слышал. "Редко кто так основательно знал юриспруденцию и с такой любовью занимался своим делом",-- говорил о нем почтенный монах.
Угнав о горе Лели, он стал расспрашивать его, какое понятие у него о загробной жизни, и очень уговаривал его искать утешение в религии. Леля очень был доволен этому знакомству и обещал к нему заходить. После смерти дяди он особенно стал интересоваться вопросом о Судьбе. Об этом еще много говорилось у нас летом. Ларионов читал нам Толстого, и мы постоянно спорили, то отвергая, а то и признавая во всем Предопределение Божие.
"Я остановился теперь на сравнении определения и судьбы с настоящей погодой,-- писал он в том же письме. -- Теперь оттепель, теперь клонится к весне или, как говорит народ, происходит борьба между летом и зимою; эта борьба должна кончиться победой тепла, иначе быть не может, но вместе с тем победа эта может произойти через неделю, через 2-3, через месяц и т.д. Это неизвестно или не назначено. Т.е. жизнь тварей вообще происходит по неизменным законам природы, в свое время все умирает и т.д., но идет не назначенным или предопределенным путем, для удовлетворения этим законам; путь зависит от свободного выбора человека или от внешних причин".
Две нехорошие отметки за экстемпорале (31-го янв.) еще усилили тягостное состояние духа Лели: "Я стал сам себе не мил, стал себе противен, я сам себя не узнаю... я разлезся, расклеился... Однако, в самом деле я точно чувствую в себе недостаток ли фона, серьезности ли, положительности, уж не знаю чего, коротко я собою во многих отношениях недоволен. Недоволен своими познаниями по филологии, вижу недостаточное и неполное знание свое, чувствую недостаток что ли своих способностей, когда дурно напишу экстемпорале, или рассеянность, а потому жажду труда и с тем большим старанием занимаюсь Феодосием, видя в нем средство обогащения своих познаний, я старательно занимаюсь уроками, а поэтому всякая неудача в них тем более мне чувствительна".
При этом его донимала скука в гимназии: "Я старался всегда побороть это чувство, старался искать развлечение в самом себе, и мне удавалось это, но теперь... меня раздражает все, и я не могу даже равнодушно видеть, как играют карандашом, как двигают что-нибудь перед глазами"... "Многие из учеников стали попадаться в пьянстве. Стол из-за ссоры инспектора с экономом становился все хуже: и голодно, и гадко..." Гимназия вновь начинала его угнетать. Только воскресные дни у тети Нади утешали его, и к этому времени относится его первое знакомство с семьей Челюсткиных, выбывших наконец из своей Константиновки и устраивавшихся в Москве, чтобы учить детей. В письме своем к Оленьке (от 2-го февраля) он сообщает об этом знакомстве: старшей девочке Челюсткиной Лизе шел 13-й год, второй -- Вере было 11 лет, а Наде с Наташей 7 и 9 лет.
В этом первом письме к Оленьке, после Рождества, Леля необыкновенно серьезно выписывает ей целый трактат увещеваний по поводу ее отношения к тете после кончины дяди, о необходимости ей выражать благодарность за все ее ласки и попечение на протяжении 9 лет, выказывать уваженье, послушание и любовь, "но не так, как любят куклу", любовь эта должна выражаться усердием, учением, хорошим поведением и пр. В оправдание за такие нравоучения Леля напоминает ей о каких-то капризах, "историю с елкой и театром", а в воскресенье 3-го февраля уже начинает самого себя корить за "расстройство умственных оболочек" и потерю времени на слезы и грусть. "Правда, что с чувством бороться не шутка... но умерять их во власти человека, а тем более мужчины",-- добавлял он (Слава Богу! Леля начинал себя чувствовать мужчиной). "Но первый шаг был сделан: главное я достиг, пояснял и он сам себе: у меня есть мысль удерживаться, т.е. умерять все свои порывы, есть желание обуздать свою натуру, направить всю ее деятельность на что-нибудь хорошее, имея много примеров несчастных последствий необузданной, бесцельной, неизмеренной скачки... Приступлю к своим нервам с твердым убеждением, что и их деятельности скоро положится конец и здравый рассудок возьмет верх над увлечением". Как же быть? чем начать? -- спрашивал себя Леля дальше и раскрывал свой план, "может быть и детский" -- приступить к своему лечению и обузданию своих чувств, излишней чувствительности и расстройству своих нервов... "Первым условием -- являлось правильное распределение всего того, что я должен делать, правильный образ занятий, доходящий, пожалуй,., до педантизма".
При этом Леля вспоминает, что еще в прошлом году тетя Надя шутя называла его педантом, потому что давно уже каждый час и даже полчаса были определены на известное дело и занятие. Этому способствовал правильный образ жизни и занятий в гимназии; давно уже у него было назначено известное число страниц -- прочесть ежедневно, известное число страниц -- выучить.
Так в письме к Оленьке (2-го февраля), он упоминал, что положил себе переписывать Феодосия ежедневно по 2 страницы, а в пятницу -- 3, в воскресение 10, так что к 18-му февраля Феодосии будет закончен... "Но я не думал еще о том, что ее {Т. е. эту систему.} можно применить к укреплению нервов",-- пояснял Леля об этом способе становиться выше своих слабостей в письме к тете: правильное распределение труда, как умственного, так и физического составляет важнейшее требование рациональной педагогики и даже в твоей книжечке Реклама указано на часы умственной и другой работы для известного возраста, а тебе, моя дорогая Педагогша, я могу сказать, что я принял во внимание и гимнастику, и гуляние, и свободное время, которое провожу с товарищами. Может быть, мое распределение времени иногда мелочно, напр. 1 ч. 40 м. на занятие Феодосием, все же оно приносит мне пользу. Мои умственные занятия и умственная жизнь будут, таким образом, определены, и грусть будет тогда грустью серьезной, а не наплывом беспорядочных чувств; мне кажется, что можно достичь этого таким способом, потому я постараюсь начать..."
Но переписывание Феодосия пошло, кажется, быстрее, нежели стояло в программе Лели, и 14-го февраля оно уже было закончено. При этом он сделал открытие, а именно, что Феодосии писан двумя лицами -- Нестор начал, другой кончил. "На мои доказательства о словах, о слоге, о почерке, Стороженко почти соглашается"... Леля был у Стороженко в воскресение 3-го февраля, и как всегда, вынес самое приятное о нем впечатление... Стороженко имел любезность все-таки достать у кого-то Чтение Общества Любителей Древности, вырвал для него житие Феодосия и "дал еще новый список с рукописи, кажется, того же Нестора, об убиении Бориса и Глеба на 15 стр., с фотографическими снимками самой рукописи".
В каждом из дальнейших писем Лели (февральских), он упоминает об успешности своей работы: готовы образцы склонений, спряжения и большой запас фонетически важных форм; начинается составление словаря и грамматики на Феодосия. "Затронется честолюбие или амбиция, и дело пойдет как по маслу, тем более что есть любовь, большая любовь к этому предмету". И хотя в каждом письме он вспоминал дядю, которого часто видел во сне, и пересыпал письма восклицаниями, которое должны были выразить тете любовь и нежность к ней и сожаление об ушедшем, но настроение его уже было иное, почти радостное, потому что, во-первых, ему повезло в балах (за экстемпорале стали появляться пятерки), во-вторых, он раздобыл себе 5 важных для него книг: Историю Русской Словесности, Лекции Шевырева (5 том), Историю Русской Словесности Порфирьева, Историю Русск. Слов. Ореста Миллера (брата Всеволода) и Истор. Грамм. Буслаева. Получил он их на долгий срок от учителей и Алекс. Ивановича, с которым он тогда близко сошелся... "Да, хорошо, но еще лучше, еще легче на сердце,-- заканчивал он это 1-е покойное письмо (14-го февраля),-- если есть внутренний голос, что все это я получил через молитву от Провидения; утешительнее этого голоса быть не может, он поддерживает это детское сознание и убеждение, что Бог дает по просьбе или молитве; действительно, молясь за дядю в воскресение, я молился ему, чтобы он мне помог, и эта помощь выказалась как нельзя очевидней..."
Но в следующих письмах Леля все более и более начинал тревожиться о внешних событиях, отклики которых долетали до гимназии. Общее настроение было тревожное. Событие 5-го февраля помешало отпраздновать 25-летний юбилей, и хотя в Москве день 19-го февраля {25-летний юбилей царствования Александра II. -- Примеч.ред.} прошел и чинно, и тихо, слухи и толки ходили самые невероятные... Покушение на Лорис-Меликова, пожар в Петровско-Разумовской Академии и многие другие события, как дальние предвестники грозы, говорили о надвигавшихся событиях... Но эти признаки грозы встречались обществом с поразительным равнодушием. То же равнодушие поражало и среди гимназической молодежи. "Мы -- дети,-- говорят молодые люди 18 лет,-- и мы до этого не касаемся". Но и потом они же скажут: "Мы отцы семейств, мы старики и это не касается нас" (письмо 31-го февраля). "Ах, хотел бы я сказать речь моим товарищам, но положительно никто и слушать не будет. Подавай новостей -- мы их и не прожевавши проглотим -- и журналисты, пользуясь этим, возвысили цену на номера и на телеграммы 6-го февраля. (Ах, эксплуатация неуместная...). А в гимназии совершенное равнодушие. Нет даже того внутреннего голоса, который заставлял некогда моих Крейманских товарищей кричать "ура" по взятии Плевны. Эх, эх, эх, куда мы идем. Да как бы не прийти к тому же слишком рано. Совестно перед Европой".
Особенно заметно было падение всякого религиозного чувства в обществе... Религия потеряла свой авторитет. "Храмы Духа Святого превратились в дом торговли и реализма"... а между тем "всякая религия, а тем более Христианская -- идеальна. Она трактует о делах высших, о Существе невидимом и непостижимом; она поэтому выше всех познаний, трактующих о делах видимых и практических".