Глава XXXIX. Житие Феодосия
Не застав Стороженко 8 сентября, он отправился к нему в следующее воскресенье; принятый любезно и обласканный им, он прежде всего обратился к нему за советом, какую предпринять работу. Стороженко дал ему давно желанный ответ, а именно обещал ему написать Кирпичникову (составителю грамматики), прося его познакомить с Буслаевым,-- то, о чем Леля мечтал еще с прошлой зимы. Потом советовал ему пойти к Миллеру, который познакомит его с Фортунатовым. Буслаев и Фортунатов -- корифеи филологии, и оба направят его дальше, хотя они и совершенно различные по характеру: Буслаев, хотя и в настоящем смысле ученый,-- человек очень увлекающийся и поэтический: он благодарен за всякое указание на ошибки, за всякую критику,-- Фортунатов же совершенно противоположен, сухой, математически точный и никогда не увлекается. Затем много говорили о новых сочинениях по литературе, филологии, истории, и Стороженко дал ему прочесть 1-й том "Летописи древнерусской литературы" {"Летописи русской литературы и древности" Н.С. Тихонравова (в 5 тт., Москва, 1859--63). -- Примеч. ред.}.
В следующее затем воскресенье (23 сентября) Леля отправился к Миллеру.
Миллер принял его очень любезно, стал расспрашивать про летние занятия, и очень удивился, что Леля выучился читать по-санскритски, ибо, говорит он,-- студенты 2-го курса не могут одолеть трудность чтения санскрита.
Узнав, что летом Леля занимался Нестором и славянскими языками, он посоветовал ему взять рукопись XII в. "Житие Феодосия" и, разобрав язык XII в., сравнить его с церковнославянским, настоящим русским и другими языками. Единственное в своем роде, это сочинение будет очень интересно и поучительно и для самого Лели. Леля был доволен. Неудивительно, что он снова деятельно занялся своими книгами и тетрадями, кончил греческую фонетику и принялся за латинскую.
"Ах, как утешительны эти занятия!" -- восклицает он.
"Ах, как приятно иметь такую привязывающую, утешающую, моральную работу! Все забываешь! Забываешь о своем существовании, о существовании мира, переносишься в отвлеченнейший мир... Недавно я набрел на мысль о законе, по которому меняются понятия, по которым происходит умножение, разветвление понятий, закон, так занимавший некоторое время нынешних философов языка. Мне и удалось его набросать вчера на нескольких страницах и, скажу откровенно, сам в восхищении от своего наброска. Вот мои утешения, вот та духовная пища, которой должен питаться человек, чтобы забыть грустную действительность и заменить прошедшее и будущее некоторыми свободными минутами морального упоения..."
"Грустная действительность", на которую намекал Леля, было недоразумение, омрачившее дружеские отношения его к Михалевским, недоразумение, о котором он сообщал нам в предыдущих письмах.
Но, к сожалению, я все еще не отучилась читать ему мораль, как только в письмах его появлялись жалобы. Выражение "грустная действительность" вызвало во мне опять осуждение брата моего, теперь -- столь для меня прискорбное и непоправимое! "Меня сердит чопорность твоих выражений немецкой учености конца XVIII в.",-- стояло в моем злополучном письме (да не в одном, а в двух!), и я выражала свое неудовольствие на то, что он опять жалобился.
"Скажу только одно,-- писал он мне, оправдываясь, в ответ,-- а я это часто повторял еще в прошлом году, что когда я пишу вам письма, то изливаюсь в них и далеко не приискиваю красоту выражений и т. д. Я думаю, когда тебе что-либо неприятно, тяжело, всякие разнообразные мысли приходят на ум, например, когда мы были маленькими и должны были идти на дядин латинский урок, нам становилось так тяжело на душе, что жалели, что мы не Зимка и Бутузка, попадавшиеся нам при переходе из дома в дядин кабинет. Точно так же и мне, но в этот раз они не только пришли, но и выразились на бумаге -- где же тут учености XVIII в.? Если бы я знал, что тебя будут шокировать такого рода выражения, я бы их избегал, но не зная этого, я писал что думал ("о грустной действительности"). Впрочем, довольно насчет этого, но уясни мне только, пожалуйста, как могут относиться слова о пророке Иеремии к моему тогдашнему письму?"
Увы, я не нашла ничего лучшего, как привести ему тогда в назидание насмешливое четверостишие о плаче пророка Иеремии. Конечно, не равнодушие к переживаниям брата вызывало эту литературу, а неисправимая черта характера -- скрывать боль, не признавать ее, быть Муцием Сцеволой даже в пустяках. Именно потому, что недоразумение Лели с Михалевскими больно задело и меня, я старалась его убедить, что это пустяки, что "грустной действительности" не должно быть, что жалобиться ни к чему, и хватила уже далеко, упомянув про четверостишье о плачущем пророке. И мне было особенно стыдно прочесть конец этого (длинного) ко мне письма от 7 октября: "Что можно вам (!?) сказать о себе -- грустная действительность не позволяет мне говорить тебе о моих чувствах, так как сравнение с писателем конца XVIII в. не всякому приятно". Все эти последние слова были подчеркнуты в его письме. Я тихонько всплакнула про себя из-за этого письма. Ведь то же чувство побуждало меня и в детстве его уговаривать быть "ganjon", т. е. мужественным, а не огорчать я его хотела.
К счастью, Леля скоро отвлекся от "грустной действительности". Миллер принял его очень любезно, между прочим сказал, что следовало бы ему как можно более наглядно обучаться из разговоров с профессорами, и сам предложил ему написать рекомендательное письмо к Филиппу Федоровичу Фортунатову, все, конечно, в очень любезной форме. И через неделю (30 сентября) Леля отправился с этим письмом к Фортунатову.
"Я забыл сказать в прошлом письме,-- писал он,-- что Миллер, а это очень важно -- сказал: "Ах, если бы теперь можно было определить вас вольнослушающим в Университет на лекциях по субботам и воскресеньям вечером! Но, впрочем, этого нельзя при теперешних порядках и при таком способе воспитания, как теперь". Фортунатов сказал то же, но еще с большим ударением и сожалением. Какие это все хорошие люди, и, главное, говорил мне сегодня Стороженко, как меня хранит и как руководит господь".
Смутное начиналось время, и в учебных заведениях отражалась эта смута. Всем ученикам, пансионерам и приходящим были выданы билеты, которые следовало предъявлять чинам полиции и членам Педагогического совета; они должны были следить за учащейся молодежью на улицах. "Неужели мы, ученики гимназии, будущие благородные деятели в государстве,-- возмущался Леля, {Письмо от 23 сентября 1879 г.} -- стоим на таком низком счету в глазах общества, что должны отдавать отчет в нашем поведении полиции? Замечательно!" Объявляя это постановление Гебель сказал странную речь: "Господа-тос гимназис-тос, вы не должны-тос зевать на улицах-тос, смотритесь по обе стороны, не встретится ли вам какой-нибудь учитель"... В самой гимназии тоже были перемены. По случаю свадьбы Гебеля и двухнедельного отпуска его, Гринчак, энергично принявшийся наводить порядок, прогнал всех дядек, гардеробщиков, поваров, экономов, все они с криком и гвалтом были изгнаны, пища пансионеров была улучшена и белье, в последнее время рваное, было заменено новым. Много внимания, конечно, было уделено и гимназической дисциплине. Всем ученикам было выдано по три пары сапог, так что Леля счел возможным продать татарину свои сапоги и ботинки. Выручив за них 1 рубль 35 копеек, Леля решил идти с ними на толкучку или к Сухаревой приискать там "Историческую грамматику Буслаева" и "Житие Феодосия".
Следуя совету Фортунатова, Леля принялся заниматься по его программе, т. е. сравнивая греческую фонетику с славянским, санскритским, латинским языками. Дело подвигалось у него быстро. "А еще бы не идти скоро, когда всю неделю я дышу и думаю только о том, как бы дождаться скорее субботы и своих книжек",-- писал он, и очень волновался, что месяца через полтора он будет уже готов приступить к Феодосию, а достать экземпляр этого сочинения было негде. В Москве не было ни одной городской библиотеки, частные же были наполнены исключительно беллетристическими сочинениями. "То ли дело, дядя, наш родной Лейпциг,-- восклицал он даже,-- его всем доступная, богатая Университетская библиотека или Мюнхенская, с величественной лестницей!"
В конце октября сочинение по греческой фонетике было закончено. Он хорошо ее усвоил, так что мог бы совершенно свободно уже начать Феодосия, но все старания разыскать Феодосия были тщетны. Не нашлось его ни на толкучке, ни на Сухаревке. Не нашлось в Учительской библиотеке и "Чтений общества любителей древности", где эта статья была помещена в 1858 г. Не нашел ее в своей обширной библиотеке Михайловский, учитель истории, и обещал спросить о ней иеромонаха Пантелеймона. Миллер, несмотря на все свои старания, также не мог достать этой статьи в университете, потому что весь год журнала "Чтения" был взят кем-то на долгое время; в утешение он подарил Леле сочинения Франца Миклошича (славянскую грамматику), необходимую при разборе Феодосия, и посоветовал еще попытаться сходить в Румянцевскии музей.
Товарищи, друзья Лели, "даже химики и физики", принимали также большое участие в этих розысках и вызывались ему помочь в скучном переписывании этой статьи. Особенно трогателен был один из этих физиков-химиков -- Филитис. Это был очень умный, развитой и добрый юноша, лет 18-ти. Нередко разговаривая о печальном нравственном состоянии многих из товарищей, Леля и его друг давно уже решили заключить союз для оказания нравственной помощи тем мальчикам, которые "только что испортились или уже испорчены".
Теперь он предложил Леле сходить с ним в Голицынский музей, и Леля в письме от 28 октября подробно описывал свой неудачный поход с Филитисом. Библиотека Голицынского музея оказалась немного более дядиной в Губаревке: те же французские и латинские классики и чуть ли не в таких же переплетах. Русская литература совершенно отсутствовала. Не говоря о Несторе, Остромировом евангелии и т. п., даже Пушкин и Карамзин отсутствовали. Леля был возмущен. Филитис также первый отправился с Лелей в Румянцевский музей, хотя в этот день чувствовал себя нездоровым, и на глазу был ячмень, так что он натыкался на прохожих.
В письме от 14 ноября Леля подробно описывал свой поход с Филитисом в Румянцевскии музей и разочарование, которое постигло их и там, когда после целого часа ожидания им объявили, что "Чтения общества любителей древности" имеются только с 1860 г. (!) "Вот бедный я мальчик!" -- восклицал он с отчаянием. Все же им удалось разыскать в Румянцевском музее так называемый Киевский Патерик, где между прочим помещено житие Феодосия, составленное Нестором. Леля с Филитисом тотчас же стали его списывать, но в продолжение трех часов успели переписать только 4 1/2 страницы (большого формата), а их всего 50. И это бы не смутило их, но вдруг они узнали, что читальня открыта только по будням, а в воскресенье заперта. "Как же мне быть? Бедный я мальчик!" -- опять восклицает Леля. Филитис обещал достать Патерик у инока Пантелеймона. Но с музеем дело удалось: они получили разрешение работать в музее по вторникам и средам, после уроков. Переписка Патерика продолжалась.
Сверив его с двумя подлинными отрывками, которые удалось достать, Леля пришел к убеждению, что в Патерике многое изменено, переделано и даже пропущено, так что раздобыть "Чтение общества любителей древности" являлось непременным условием успешности работы.
В начале декабря Леля обратился к Стороженко с просьбой помочь ему в этих поисках. Стороженко, как всегда любезный, обещал достать этот 1858 год, где была и его кандидатская статья об английских писателях, но и он, отвлеченный своим переездом на другую квартиру {Садовая, д. Кобылинской, против Вдовьего Дома.}, не смог достать этой статьи. Зато он дал Леле много ценных советов, рассказал историю самой рукописи, перечислил все сочинения насчет нее. Самого же Феодосия достать так и не удалось, пока не выручил Миллер. Он достал, наконец, Леле "Чтения общества любителей древности", но и то только после рождественских каникул. А пока Леля утешал себя, читая хорошие и серьезные книги.
Он перечислял в своих декабрьских письмах -- и филологические книги об осетинском языке, которым заинтересовался тогда весь филологический мир, доказавший его индоевропейское происхождение; и английские книги о Гомере и "Илиаде", такие интересные, что удалось их по смыслу понять от доски до доски" (по-английски). Затем увлекали его сочинения Смайльса "Характер", "Бережливость".
Заинтересовали его религиозно-нравственные книги: "Поучения Тихона Задонского", "книга поучительная и побуждающая рассуждать душевно об религии... Читаю я теперь "Поучения архиепископа Тихона Ростовского", очень поучительная книга насчет природы, бога, христианства и т. д. Кроме того, я еще раз прочел "Введение в богословие" митрополита Макария, так что я образовываю себя духовно и много, много прибавил хорошего к тому, что высказывал тебе летом".
"Среди недели я читал сочинения Григория Богослова, где он, между прочим, говорит, что он надеется, что бог не поставит ему в упрек то, что он так ревностно изучает языки, так предался филологическим занятиям, почитая науку на втором месте после Бога".
Но появление новых книг филологических не радовало его: сообщая о негодовании (подобном негодованию Александра Македонского) его физика, ужасно рассерженного открытием 4-ой материи (лучевой) профессором Кругсом в Париже, он добавлял: "И я тоже не радуюсь новым книгам филологическим! Мне тоже ничего не останется!.."