Глава XXXV. Анонимный автор N. Z.
"24 апреля 1879 г., вторник, вечер.
Милые и дорогие мои тетя, дядя, Женя и Оленька. Итак, Всеволод Федорович утверждал, что это не мое сочинение и показывал, какие он имеет к этому причины. Он восклицал:
-- Неужели двое лиц, ничем не соединенные, ничем видимым, одним и тем же не побужденные, могут произвести два совершенно подобные творения, могут произвести две одинаковые теории. Неужели вы, живя в Москве или Самаре (Саратове), и он, живя в Кракове или Лемберге, не будучи знакомы с друг с другом, могли написать совершенно одинаковые сочинения, в основных мыслях? Или вы, или он заимствовали друг у друга. Иначе объяснить невозможно!
Миллер говорил это с силой и с полною уверенностью в своих словах.
Мне, как я вам прежде писал, не хотелось излагать мою историю с Прогульбицким и я решился при посредстве чего другого разуверить его в чрезвычайно обидном обо мне мнении.
-- Всеволод Федорович! Сперва нужно уяснить себе, с какой целью я бы мог списать у чужого лица статью о чем-нибудь, чтобы выдавать ее за свою? Неужели уже с таких ранних лет меня воодушевляет фальшивое желание незаслуженной похвалы? Неужели уже с этих пор обман может служить мне побудителем к нечестному поступку и притом к самому глупому и бессмысленному? Неужели я имею такое низкое о вас, господах профессорах, мнение, неужели ваше знание для меня кажется так ничтожным, что осмеливаюсь представлять вам, Всеволод Федорович, и Николаю Ильичу чужие мнения под своим именем. Неужели я не опасался бы, чтобы вы тотчас же не обнаружили и не обличили бы меня в обмане? А далее, списав мнения у авторитетов, даже по вашему мнению не могущих ошибаться, неужели я стал бы после этого спрашивать, верны ли мои предположения или мысли списанные у другого знающего, авторитетного лица. Вы читали эту статью в феврале 1879 г., я писал свою в мае 1878 г., что вам могу доказать. А теперь, если вы, может быть, желаете знать, что побудило меня утверждать, что а равно 5, 3 равно -- ü, i равно 2, вот вам.
И я показал на бумагу (мои слова почти что слово в слово мною запомнены), и я начал распространяться о звуках и о фонетике, сначала с физиологической, философической, наконец, математической и даже психологической точки зрения.
-- Однако,-- заметил Миллер,-- признаюсь откровенно, вы гораздо более меня знаете насчет звуков и их природы, и я не могу экзаменовать (наблюдать) и критиковать все ваши мнения. Но теперь опять за старое: скажите, как вы смотрите на самого себя? Полагаете ли вы, что вы великий гений, великий, безграничный, рано развившийся и окрепший ум, или же вы признаете себя равным со всеми прочими вас окружающими субъектами, или же вы просто не помышляли, или же вы никогда про это не мыслили, не комбинировали?
Я отвечал, подумавши:
-- Признаюсь вам, что я про это довольно часто думал, но всегда останавливался на том, что я равен по уму меня окружающим смышленым существам; но умы бывают разного качества: одни развиваются рано и рано теряют свой блеск, одни появляются поздно и поздно погибают, одни умы практические, другие -- поэтические. Но сущность почти что всех умов равна. Я же, причисляя свой ум к каким желаю категориям, равен многим другим, -- а гениев и великих людей рождается мало, так как все стремятся к тому.
-- Но как же вы это объясните: вы, 15-летний мальчик, вдруг пишете и творите теории по самой трудной, запутанной и неразработанной науке, теории, притом почти всегда верные; вы, 15-летний мальчик, пишете и рассуждаете о том, о чем и наш профессорский ум не привык свободно изъясняться. Где это было видно прежде? А так как этот факт может быть противоречащим законам логики, я должен убедиться, что эти мнения не ваши, что они не вами произведены и сотворены. Или вы читали какую-нибудь особенную книгу, о которой не ведает ученый мир, или вы имели опытного наставника в ваших трудах?
-- Я читал много книг, но наставников у меня не бывало никогда.
-- Какие вы книги читали? напишите-ка на этом клочке.
Я написал и утирал пот, приливший от горячего спора с Миллером.
-- Вам никак холодно,-- сказал с усмешкой Всеволод Федорович, и он приказал подать чаю. (Чай был заварен уже, и самовар стоял на столе). Мы пили чай, мы разговаривали, и Миллер ужасно повеселел и сказал мне, наконец, самое лестное обо мне мнение, которое писать здесь излишне. Оказалось, что он много говорил с моими учителями обо мне, и все до одного (даже Корда-севич) особенно хорошего обо мне мнения (а в особенности Сергей Иванович). Миллер, вообрази себе, извинился предо мною за немного грубое обращение.
-- Но я думал,-- говорил он,-- что вы глупый фантазер, которых я ненавижу.
Скоро раздался звонок и вошли к Миллеру учитель истории (в других классах) профессор Михайловский и учитель русского (в других классах) Преображенский. Поздоровавшись и простившись, я получил непременное приглашение в воскресенье и ушел.
Что вы на это скажете? Мне чрезвычайно не нравится, что похвала высказывается мне прямо в лицо, а то все хорошо, гладко и утешительно.
Итак, я возвратился домой (ужасно далеко), и притом чрезвычайно устал.
А теперь маленькая просьба. Вышлите мне пожалуйста немного денег на марки и иногда на извозчиков в отдаленные места, а то, если я буду пользоваться 10 рублями тети Нади, ее казна оскудеет. Денег мне нужно не более 2 или 3 рублей.
Поехал я, как следует, в гимназию, и ужасно много теперь работы. Вот мое положение: встаю в 5 1/2 часов, ложусь в 11, а иначе нельзя: кроме приготовления к экзаменам, на шее уроки, а ко всему присоединяется то обстоятельство, что нас, т. е. 4-го класса 2-го отделения, ежедневно суровый инспектор {Я. И. Гринчак.} оставляет без завтрака, решительно за ничто. Ему все кажется, что мы шумим, хотя только легко жужжим, и каждые 11 часов дня раздается его звучной голос: "Стоуять бейз зуавтруака". А готовиться нужно: первый экзамен 14 мая.
Роспуск 7 июня или 6. Учителя ужасно навалили уроков, не успевали, знаете, раньше... Итак, я очень много занимаюсь, особенно будет страшен экзамен латинский -- не Кордасевич будет спрашивать, а злой инспектор (выгнанный за буйство из Катковского лицея), который припомнит, может быть, наши завтраки. Его обыкновение -- никого не пропускать, ниже 8-го ученика. Надеюсь, что время пройдет скоро. Но тороплюсь кончать -- много очень уроков, а к тому же очень устал..."
Тетя телеграфно советовала Леле "все откровенно рассказать Миллеру". Но Леля не хотел согласиться с этим советом. "Вдруг Миллеру пришла бы фантазия,-- пояснял он,-- оправдать меня на будущее время в глазах ученого мира, пришло бы желание следить за Прогульбицким и, схватив его по обвинению в социализме, добиться от него, как и почему он поместил эту статью!"
Покончив с этим вопросом, Леля приступил к описанию своего третьего свидания с Миллером в то утро 29 апреля. Миллер встретил его в передней с газетой "Критическое Обозрение" -- его редакции. Предоставляю Леле продолжать:
"-- А! -- сказал он -- это вы... Садитесь, филолог, садитесь ученый, садитесь, философ! Я обещался показать вам немецкий журнал, вот он; Всеволод Федорович развернул газету, заглавие которой "Neue Berlinische Literatur und Kritik-Zeitung". Журнал был от 17 марта, и я собственными глазами прочел статейку какого-то N. Z. озаглавленную: "Neue Erfindung in der Orbit der Lingvistik oder Phonetik {"Новое открытие в области лингвистики или фонетики".}". Передам содержание статьи по-русски: в одном из Краковских "Literatur und Kulturjournal" была помещена статья eines Schriftstellers, dessen Name nicht angegeben ist (анонимная статья, как говорили на жел. дороге), в которой автор рассматривает разные слова, большей частью славянские, а также немецкие, санскритские и т. д., и, разбирая их коренное значение, разрабатывает воззрения древнего света; статья очень хорошо написана, и притом каждое мнение свое автор сопровождает доказательством. Эти доказательства особенно важны для фонетики (и далее то, что мне Миллер читал в прошлый раз по-польски).
-- Что же,-- спросил Миллер,-- что же, как прикажете объяснить себе это двоякое проявление одного и того же мнения?
-- Это время разрешит,-- сказал я,-- но не мы с вами -- вы утверждая, что я заимствовал, я -- отрицая это.
-- Извините, я вполне уверен вами, что ваше мнение появилось на самостоятельной почве, но этою немецкою газетою я объясняю, почему я осмелился ранее предположить, что это списано вами.
Миллер после этого снова стал указывать хорошее и дурное в моем сочинении, стал указывать непонятные для него мнения и т. д. Прошло 1/2 часа.
-- Польша,-- сказал Миллер,-- уже гордится этим открытием, произведенным на польской почве; я читал в "Pester Lloyd" {Немецкоязычная газета, основанная в 1854 году и издаваемая в Будапеште (Австро-Венгрия). -- Примеч. ред.}, читал в "Варшавском Дневнике" эту похвалу себе, и поляки будут уверять, что мнение это о фонетике принадлежит собственно им, неизвестному польскому ученому; Россия должна также погордиться, и я, молодой человек, если вы мне это позволите, помещу про это статью в "Московских Ведомостях" (рецензию ее), а ее самою в "Русский филологический журнал". Вы согласны?
Что мне было отвечать? Я молчал 30 секунд, а Миллер продолжал:
-- Чтобы ни говорил вам Стороженко, что не нужно писать, будете раскаиваться, не обращайте на это внимание. Напечатайте, пожалуйста, при моем, если желаете, содействии все ваши сочинения, дав им некоторую другую оболочку. Что же вы согласны?
Что бы вы ответили? Мне до Рождества и до свидания с профессорами хотелось очень печатать мое сочинение, но теперь, я стал немного поумнее и мотивирую свое нежелание писать публично тем, что недостаточно знаю уже написанное по этому предмету; что не изучивши старого, нельзя писать новое; нужно быть скромнее в этом отношении, и всякое честолюбие, всякое желание показать себя должно побороть той мыслью, что я это еще плохо написал, что я недостаточно это разработал, не зная еще старого.
-- Нет,-- отвечал я,-- я чувствую себя слишком слабым, чтобы с такими недостаточными сведениями вступить на поприще писателя. Но, если это мое открытие может быть полезно в области языкознания, будьте так добры напечатать это анонимно -- или выдать это за свое мнение.
-- Нет, это не годится,-- заметил Миллер,-- анонимно писать не следует, а выдавать это за свое мнение я не могу, не будучи даже сторонником его. Но про это, будьте спокойны, узнают Буслаев, Фортунатов, Колосов и другие, и все узнают это под вашим именем.
-- Господи! -- думал я тогда, думаю и теперь -- я это видел во сне; слышать от Миллера, сурового при первом знакомстве, такое обо мне мнение -- это непонятно, непостижимо!
-- Вы слишком скромничаете, но это хорошо.
И снова мы перенеслись в ученый мир, слова и звуки стали раздаваться по комнате Миллера. Он пришел в экстаз, он чуть не уронил стакан с холодным чаем: "А-а-а -- не равняется i-i-i плюс ü-ü-ü, это странно, а-а-а есть звук чистый!" -- кричал он так громко, что горничная прибежала посмотреть, не случилось ли чего?
-- Нет, печатайте, печатайте. Если вы не желаете, я сам напечатаю под вашим именем.
Но я отказывался. Он спрашивал, куда я поеду на лето. Узнав, что в Саратовскую губернию, он попросил меня дать ему материалов в его журнал о саратовском наречии, об обрядовых песнях и т. д. Я обещал, и вот мне будет работа на лето.
-- На это я согласен,-- сказал я, и т. д. и т. д. Долго с ним говорили про многое.
-- Останьтесь пообедать, в 7 часов приедет Буслаев, Фортунатов и еще несколько ученых.
Но я отказался: не приготовил уроков, не написал письма, и, вообще, хотелось домой.
Теперь, как вы думаете, мне приятны эти похвалы, или нет? И да, и нет. Да, потому что я, как всякий человек, должен также любить поощрение, а нет..."
Глава XXXVI. Из майских писем
Похвалы Миллера не могли оставить Лелю равнодушным, и в двух письмах от 1 мая он возвращается к этому приятному посещению его 29 апреля.
К тому же Миллер дал ему список необходимых для чтения летом книг и, вообще, выказал много "энтузиазма". Когда Леля писал эти письма у тети Нади, приехала к ним Софья Григорьевна Трирогова, мечтавшая попасть в оперные певицы, так как у нее оказался громадный контральто, который она успела обработать за границей и в Америке; она весь вечер пела, и звуки ее голоса, и драматизм, который она умела вкладывать в передаваемые ею романсы, очень растрогали тогда Лелю. Он описывал "экстаз", с которым она пела дядины романсы. "И как не расчувствоваться, не растронуться, когда слышится "В эти минуты"... и т. д."
"Много хорошего на свете! Одни "Звуки" {"Звуки", романс дяди на слова Огарева.} чего стоят -- они и меня, не знающего ничего в музыке -- могут расчувствовать, могут пробудить во мне любовь к изяществу... И Миллер в воскресенье пришел в экстаз,-- и Кордасевич (!) приходит в экстаз, и я, по всей вероятности, прихожу в экстаз, слушая это пение низкого, драматического голоса Софьи Григорьевны".
Но в конце Леля возвращается к своей обычной песне:
"Никак не могу побороть в себе желание вырваться скорее в Губаревку и мне так завидно всем вам, что, если б можно, бросил бы всякий экзамен, всякое ученье, чтобы побыть в Губаревке теперь в мае! Как я думаю там хорошо, так здесь дурно в Москве. (Не сердитесь на меня, милые!) Не сердитесь, если есть за что, на меня, милые родители... Ах, финима... как мне грустновато"...
Бедный, бедный мальчик! За что ему было такую каторгу переживать? Москва, жара, грохот мостовых, раскаленные камни, духота; а мы с Оленькой такие счастливые! Да все похвалы Миллера не стоят одной хорошей прогулки в лесу.
"Хотя на носу у нас экзамены,-- писал Леля 1 мая,-- хотя теперь самое жаркое время для учения, все же урвать и найти минуту для того, чтобы поговорить с вами, составляет не только мою потребность, но и обязанность в отношении к вам. Скажу откровенно, Женя, что твои советы насчет моего приготовления хотя и верны, и справедливы, но излишни, так как я проникнут таким желанием во что бы то ни стало перейти в 5-й класс, что успел уже с 9 часов вчерашнего дня позабыть обо всем и зубрить (что в 4-ом необходимо делать)".
"Ты говоришь, что филология это свежий воздух для больного, ему же могущий послужить во вред, но я не того мнения и, благодаря моему знакомству с законами языка, я успел вызубрить латинскую этимологию в 3 дня, славянскую грамматику в 2 дня; кроме того я повторил арифметику и алгебру, повторяю геометрию.
Сегодня 1 мая, все стремятся в Сокольники, жара невыносима, уже духота и пыль".
"Выдержу ли я экзамен? Вот вопрос.
Товарищи мои, даже 15-10 ученики смотрят очень равнодушно на приближающиеся экзамены, и, притом, так уверены в своих способностях и силах, что еще не начинали готовиться; встают в 6 часов, как всегда, ложатся в 9, как всегда. Завидно смотреть на них, если думать, что в самом деле у них такие великие способности, но досадно и далеко не завидно будет видеть их печальные лица, их заглазные угрозы учителям, когда придут экзамены, когда двойки и единицы будут свидетелями их великих способностей. Я выразил сегодня Сергею Ивановичу свои опасения насчет того, что побаиваюсь экзаменов, но он обнадежил меня словами, что ни один учитель не захочет ставить мне дурного балла, так как я был 5-м учеником, а теперь буду 3-м, а также по той причине, что я филолог (?). Странно и досадно, как ни старался я скрывать это от гимназии, все учителя знают про мои занятия; но это значит, что филология не есть прохладный ветерок, вредный для больного, напротив, это моральное занятие, нужное для развития моего ума, наряду с ужасной его гимнастикой, с ужасным salto mortale при изучении латинских глаголов или алгебраических формул и правил. Будьте спокойны, что теперь, исключая 2-3 часов в воскресенье, я не трогаю моих тетрадей и книг, но всякое новое греческое слово или древнеславянская формула доставляет моему уму ничем не ограниченное пространство для филологических наблюдений, а эти внутренние наблюдения я не в силах сдерживать, да и зачем, неужели нельзя ни есть, ни пить по той причине, что скоро экзамен? Миллер дал мне 2-ю серию лекций Макса Мюллера по-немецки на лето, но просмотреть даже не успел я этой книги. Он дал мне список полезных для меня книг, всего 3 (на лето хватит, если я их добуду, очень толстые). Одна из них есть "Compendium zur Vergleichender Grammatik" von Schleicher {"Сокращенная сравнительная грамматика" А. Шлейхера.}, но она дорога, 7 или 8 рублей; другая -- не помню какого автора, сочинение о фонетике, а третья -- Макс Мюллеровы лекции.
Теперь, как в гимназии, так и у Миллера и Стороженко я беспрестанно слышу приятные для меня фразы, беспрестанную похвалу знающих людей (например, сегодня Сергей Иванович по секрету просил меня дать ему один список восходящих и нисходящих звуков, список, о котором он слышал от одного господина -- он знаком со Стороженко, или Миллер сказал: "Эх хотел бы иметь такого сына!").
Скажите мне: прав ли я был отказать Миллеру насчет печатания моего сочинения? Ну скажите, про себя: должны ли быть приятны все эти похвалы? Что касается собственно до меня, то я смотрю на них двояко: всякий человек любит получить похвалу, любит поощрения и только самый самоуверенный и избалованный счастьем отвечает на похвалу: "Да, я сам знаю, что это хорошо". Я, будучи человеком, ничего человеческое не считаю чуждым себя (homo sum et nihil humanuni a me alienum puto) и, конечно, мне приятно всякое поощрение (в особенности, с вашей стороны), но, вместе с этим, что-то другое -- высший управитель моего существа говорит мне: "Нет, Леля, ты не должен рано привыкать к похвалам; ты избалуешься, слушая их; ты, слыша похвалы, или рассмотри, не скрывается ли под ним лесть (вроде Прогульбицко-го), или же смиренно сознавайся, что ты не достоин их. Сам зная и сознавая, что я не могу испортиться от похвал, я сам, вместе с тем, опасаюсь за себя и беспрестанно мучаюсь, помышляя -- "а вдруг избалуюсь!" Когда я был у Креймана -- я не опасался впасть в заблуждение меня окружающих детей; я не опасался, увлеченный их примером, делать то же, что они, но всегда происходила во мне борьба, т. е. одна сторона моя жила беспечно, другая тряслась за нее; вот это-то состояние и было невыносимо, и я, как трусишка, убегал от общества моих милых товарищей!"
Все это пустяки, возражала я, а вот утомляться так не следует, особенно как он писал в письме своем от 10 мая:
"Вообще, я что-то не в порядке, голова у меня не в уборе, перед глазами мелькают алгебраические формулы, геометрические фигуры; наряду с вами, моими возлюбленными, шагают страшно латинские глаголы, греческий Ксенофонт вместе с вами, моими возлюбленными! И к несчастию все мне думается: а если не выдержу экзамена, тогда что?"
Вот уж напрасная тревога, вот уж зряшное мучение! Не выдержит экзамена, будучи 3-м учеником! Ведь и учителя ему это повторяют и товарищи. А меня особенно тревожили слова одного из семи братьев Кормилицыных, товарища Лели. Он передавал Леле, будто его дядя, Стороженко, говорил про него, что он будет величайшим ученым, или сойдет с ума (!)... удрученный работами по учению и своими занятиями. То-то вот и есть. Не удивительно, что я косилась на филологию! Стороженко понимал, что это слишком много, а так как приходилось из двух зол выбирать одно, я и почитала филологию во время экзаменов -- вредной. Тем более, что только в 4 часа утра, когда Леля уже принимался за зубрение, воздух был свеж и приятен, но тогда он не мог равнодушно смотреть в окно на зелень гимназического садика! Слишком это напоминало ему Губаревку и то, чего он был лишен.
"Усердно тыкаю тогда в латинскую грамматику". В этом вопросе он встречал во мне полное сочувствие, доходившее до негодования и страдания за него. Поэтому, когда в следующих письмах повторялись жалобы его, и он мысленно, с грустью продолжал витать в Губаревке ("вот хорошо, я думаю, будет 20 мая! Лестница {Резная лестница на бельведер взамен старой.} готова, все в цвету, сад в порядке -- просто не насмотришься"), я уж помалкивала и только серьезно мечтала о существенной реформе всей учебной программы, так губящей молодежь.
"Уж извините за мои глупые письма и жалобы... впрочем, не беспокойтесь обо мне; в сущности, я здоров, только глупые нервы у меня слабы. Надеюсь, что вас еще не разгневали мои жалобы -- что же делать, если я это чувствую -- тетя Надя старается развлечь меня; добрая она какая, но у меня засело что-то такое и так мне хочется вас видеть... ой-вай, финоматечка" {Опять ласкательные прозвища.}...
"Так мне хочется теперь как-нибудь выразить на бумаге поцелуй, а главное -- что невозможно мою внутреннюю к вам любовь".
13 мая он писал:
"Сию минуту я получил Женино письмо, но я что-то не понимаю и удивляюсь, отчего вы недовольны моим поведением, отчего Женя удивляется моей фразе к Миллеру: "Печатайте, выдавая это за свое мнение". (Она была немного глупа эта фраза). Конечно, нельзя ясно выразиться, находясь за 800 верст, но мне очень бы хотелось объяснить вам все это. Тетя, по всей вероятности, помнит, как я на Пасху говорил ей, что мешает моему желанию печатать свои сочинения; не правда ли, красавица, ты помнишь это? Притом тетя была совсем согласна со мною, точно так же, как Кулаковский, а именно, я не могу писать хорошо, не изучивши того, что написано до меня, а писать дурно и находить потом беспрестанно ошибки, уже в напечатанном сочинении, это вовсе не стоит, и никакого нет интереса писать таким образом; то же говорил мне Стороженко. А теперь Всеволод Федорович советует печатать, но он сказал это таким тоном, будто он, будучи на моем месте, не напечатал бы также и не возражал, когда я изъяснял причины моего нежелания печатать. Что касается до скромничанья, лучше остаться скромным дураком, чем нескромным; лучше остаться в дураках, скромничая, чем лезть вперед, поднимая нос и т. д. Я сознаю, что глупо сделал, не оставшись обедать {Когда Миллер звал его остаться обедать.} но, если бы вы были в Москве, я бы остался обедать, а так как вас не было, я ушел (все объясню летом)".
"Теперь я познакомлю вас с одним для меня с материальной стороны очень приятным событием, случившимся в пятницу 11 мая: я пришел после праздников в гимназию, все готовились к экзамену; вдруг в 1 час пополудни мне говорят, что ко мне приехала какая-то дама; вхожу в приемную и оказывается, что это тетя Наталья Антоновна. Любовь Антоновна уехала уже в деревню и поручила ей проездом отдать подарок -- портмоне (довольно красивое) и в нем 15 рублей (хорошо и кстати для книг); сама же она оставила мне бювар-руло. Мы с ней говорили около 1/2 часа: о Жене, Оленьке (получающих самое модное воспитание), о вас, красавчиках, о тете Натали, тете Мари и т. д. 20 мая я буду писать тете Ивановой письмо с благодарением; звали очень к бабушке {Марии Павловны Бистром.}, проездом у ней побывать".
"Не правда ли, можно будет 7 июня ехать одному в Саратов? 15 рублей довольно хорошо получить: из них я истрачу, во всяком случае, не более 10, так как мне нужно купить только капитальное сочинение Августа Шлейхера (8 или 9 р.). М. Мюллера, принадлежащего Миллеру, я все-таки возьму, так же как Витней-Иолли, принадлежащий Стороженко".
"...Товарищи все говорят, что на моем месте они и готовиться бы не стали -- кого же переведут, если первых переводить не будут?"