Глава IV. Пугачевцы
После Рождества, проведенного в Саратове, мы не вернулись в Губаревку, а переехали в Хмелевку, где и пробыли до весны.
Мы давно интересовались этим имением на Волге, оставленным нам в наследство от отца. Там велось большое хозяйство, и управляющий Разумцев нередко приезжал в Губаревку с отчетами и докладами к дяде, который, как опекун наш, имел за Хмелевкой наблюдение. Мы очень любили Разумцева, приезд его был всегда для нас праздником. Он был такой добрый, всегда спокойный, приветливый, а так как мы с Лелей были записаны восприемниками его новорожденной дочки, он всегда привозил нам лакомства от нашей кумы и годовалой крестницы, главным образом,-- меду, смоквы и чудесных яблок из большого хмелевского сада. Кроме того, время от времени привозились из Хмелевки птица, масло, раки, стерляди, грибы, варенье и пр. С этими оказиями приезжали какие-то добрые старушки-болтуньи и старички из бывших дворовых -- повидаться, и с ними постоянно прибегал из Хмелевки Любим, старая, черная, очень большая дворовая собака с седой косматой мордой. Периодическое появление Любима встречалось нами с большой радостью; даже Оленька обнимала и целовала его в мохнатую морду, если Сюзанна не успевала ее остановить. Но, несмотря на все ласки и "угощения", Любим не заживался у нас в Губаревке и всегда возвращался с обратными подводами домой -- в Хмелевку. Когда же, по просьбе нашей, люди пробовали его обмануть и уезжали без него, он соображал, в чем дело, и на следующее же утро, а то и в ночь, отправлялся один в Хмелевку (за 60 верст).
Нам очень хотелось видеть то старинное имение, в котором у церкви, в семейном склепе, в так называемом "Голубце", лежали наши предки, о которых дядя любил нам рассказывать, и где среди двора стоял громадный старый вяз, на котором был повешен Пугачевым наш пращур. Леля был уже однажды летом в Хмелевке. Дядя взял его с собой в одну из своих обычных поездок и, как теперь помню, это было еще в первое лето (1871 г.), успенским постом. Разумцев встретил тогда Лелю не как 7-летнего мальчика, а как будущего хозяина имения, во главе всей дворни, с хлебом-солью. Затем повели Лелю представить местному старику-священнику о. Михаилу, потом к слепому 80-летнему Марсову, верному слуге дедушки, доживавшему свой век на пенсии; повезли на Волгу, в лес, на мельницы и в большие Яблоновые сады.
Эта поездка в Хмелевку была приурочена к годовщине, почти столетней (99 лет), гибели пращура во время Пугачевского бунта. Не сумею точно определить день -- середины августа, выбранный дядей для этой церемонии, но день совпадал точно с днем гибели Артамона Лукича Шахматова.
После панихиды в "Голубце", во дворе под старым вязом были накрыты столы, были выкачены бочки браги и устроен поминальный обед для всех многочисленных дворовых и для крестьян. Обедали с ними, конечно, и весь хмелевский причт, и дядя с Лелей. За почетным столом сидел и слепой Марсов, и бывший служащий Никифор Иванов Шарыпка, тогда 110-ти лет. Ему было 13 лет во время "Пугача", и он многое рассказывал: и то, что сам помнил, и то, что слышал от матери, прожившей до 120 лет. (Дед его умер "на ходу" -- 150 лет) {Портрет старика Шарыпки помещен в "Ниве" 1883 г., No 29, стр. 700. Ему в 1883 г. было 122 года, а сколько он после того прожил, не знаю.}.
Хвастаясь памятью и годами, вспоминали почтенные гости и 12-й год, но разговор все возвращался к событию, память о котором собрала их теперь под этим широко раскинувшимся, толстым, старым вязом.
Рассказы Марсова, Шарыпки и некоторых других стариков в общем мало разнились от предания, гораздо позже записанного троюродным братом нашим Вячеславом Александровичем Шахматовым, но все же отличались от него некоторыми подробностями. Так, рассказывали Леле за этим обедом: пращур наш Артамон Лукич, зарыв в Малом саду, на речке Верхней Хмелевке, сундук с драгоценностями (поныне не разысканный), не уехал в Саратов, как утверждал Вячеслав Александрович, а ушел вместе с женой своей Прасковьей Ивановной (рожд. Нечаевой), свояченицей Маргаритой (Матреной) Ивановной Безобразовой и несколькими слугами на Большой остров против Хмелевки, на Волге. Сыновья их были в Петербурге на службе {Все трое 14--18 лет служили в Преображенском полку.}, а 7-летнюю дочь Машеньку, переодев в крестьянское платье, отдали сберечь няньке, спрятавшей ее на селе в крестьянской избе. Истомившись в тревоге и неизвестности, Артамон Лукич с женой провели несколько дней в таловых кустах, которым густо зарос Большой Остров, хоронясь за стогами сена от плывших мимо, вниз по Волге к Астрахани -- барж, плотов и лодок с добычей из Саратова.
Вечером 6 августа (1774 г.) в город ворвалась толпа башкир, казаков с ужасными криками, свистом и гиканием. Защитник Саратова, Бошняк, был вынужден отступить после обстрела города Пугачевым с Соколовой горы и перехода казаков и артиллеристов. Начались убийства, казни. Но уже 8 августа началось бегство в виду слухов о приближении Муффеля и Михельсона.
Получив известие, что одна группа пугачевцев ворвалась в хмелевскую усадьбу, разбила винный погреб, перепилась и, нагрузив подводы разным добром, двинулась дальше Царицинским трактом, Артамон Лукич счел возможным вернуться в свою усадьбу... но ошибся.
Передовую группу сменила другая. На Артамона Лукича набросились, стали его бить и повесили на старом вязе на дворе. Схватили и Прасковью Ивановну, жену его, повесили и ее, но плохо закрепили веревку, и Прасковья Ивановна три раза срывалась с петли... Ее отпустили: троекратная неудача палача требовала помилования. При этом рассказчики вспоминали, что дворня разбежалась и попряталась. Один пьяный мельник Яшка присутствовал при казни и, подойдя к Прасковье Ивановне, еще висевшей на дереве, ударил ее по щеке... Смерч, оставляя за собой развалины и пожарище, пролетел на юг. Прасковья Ивановна прожила после того еще 35 лет. Вернувшись в свою усадьбу, она никогда не напоминала Яшке его проступок. Мучимый совестью, Яшка не вытерпел и повесился в Кучугурах -- перелеске под горой у Волги.
Вообще Прасковья Ивановна была женщина редкой души. Характеристика ее сделана в "Семейных записках" Рычкова. Она была из рода симбирских Нечаевых и, кроме сестры за Безобразовым, у нее был брат Иван Иванович Нечаев и сестра Марфа за пензенским воеводой Всеволожским, тоже погибшим при взятии Пензы Пугачевым.
Кроме Артамона Лукича, из Шахматовых погиб еще родной племянник его, Павел Алексеевич Шахматов, молодой сержант полевой артиллерии, убитый во время трехдневного разорения Саратова. Труп его нашли на городском валу. Его старшего брата, Николая Алексеевича (тогда 25 лет) уже подвели к виселице, поставленной на большой дороге близ Хмелевки, но, рассказывали старики: вся деревня, став на колени, вымолила ему жизнь. Все дома Шахматовых, как в Хмелевке, так и в Саратове -- были разграблены.
Дядя особенно любил останавливаться на личности Николая Алексеевича Шахматова, и мы уже знали его по тому, что в кабинете дяди в Губаревке стоял небольшой шкаф, на полках которого хранились старые книги в кожаных переплетах, помеченные именем Николая Алексеевича. Позже узнали мы его и по переписке с зятем Михаилом Михайловичем Ладыженским, интересной и характеризующей некоторых членов семьи, детей Ладыженского, братьев матери Николая Алексеевича -- Марьи Степановны Вышеславцевой. Со всем этим мы познакомились, конечно, гораздо позже, а в то время только запоминали устные предания, рассказы дворовых, доживавших свой век на пенсии в этой усадьбе, когда-то принадлежавшей Николаю Алексеевичу.
Единственный сын его -- Александр Николаевич умер в 1859 г., бездетным, и все имение его, около 15 тысяч десятин, перешло тогда по завещанию вдове его (3-м браком) и двоюродному брату, дедушке нашему, с усадьбой в Хмелевке. Она называлась "старой усадьбой". Были еще и другие усадьбы в этом большом родовом имении до раздела, но при нас они уже не существовали, и только за селом, на горе над Волгой была усадьба двоюродного дяди Александра Ивановича Шахматова. Отношения дяди с ними были очень натянутые, чтобы не сказать более, из-за процесса о наследстве Александра Николаевича. По зимам дядюшка Александр Иванович жил с семьей в Саратове, и нам даже не удалось взглянуть на его усадьбу, отстроенную уже в позднейшее время и, вероятно, красивее нашей "старой усадьбы". Впрочем, мы не могли судить и о нашей "старой усадьбе", так как барского дома уже не существовало, так же как и от усадеб Артамона Лукича оставались одни места, т. е. ямы и кирпичный мусор. Шахматовы, вообще, не делились -- первое условие силы и благосостояния, но жили в разных усадьбах -- тоже необходимое условие для сохранения семейного согласия. Теперь "старая усадьба" не представляла ничего особенно интересного. Это был громадный экономический двор со всеми необходимыми хозяйственными постройками по краям, и между ними два каменных белых флигеля, которые мы и заняли. Их соединял палисадник, заваленный теперь снегом, и, когда мы в окно смотрели на эти сугробы, сверкавшие на солнце, нас поражало количество снегирей, прыгавших по веточкам акации и сирени -- точно кровяные пятна на белом снегу. Снегу в ту зиму было масса. Гулять мы могли только по расчищенным тропинкам двора, но мы часто катались в троечных санях, обыкновенно мимо церкви в гору, к лесу, в поля, к Волге. С нами ехала всегда Сюзанна. Лошадей нам давали всегда смирных, но это не мешало Оленьке пищать, опасаясь, "что лошади нас разнесут", в особенности на раскатах, так что однажды кучер потерял терпение, и, круто повернувшись, спросил, указывая на нее: "Аль замерзла, аль запрела?"
Жили мы вообще в Хмелевке тихо. Не помню, чтобы кто-либо к нам приезжал. Вся неделя проходила у нас в занятиях по расписанию с дядей и тетей. Только русскому языку и закону божьему нас учил хмелевский причт. По воскресеньям мы ходили в церковь, стоявшую на полугоре, тотчас же за воротами, через большую дорогу. Когда же настал великий пост, мы стали с Лелей готовиться говеть. О. Михаил учил нас церковнослужению не только по учебнику, но и наглядно. Леля очень серьезно относился к тому, что его ввели с этой целью в алтарь, а я с Марфушей осталась в ожидании его на клиросе. Но мы оба с ним не вполне были удовлетворены нашей первой исповедью у о. Михаила. Мы ожидали от нее слишком много, очень волновались, а о. Михаил задавал нам такие невинные вопросы и скорее экзаменовал нас из закона божьего, чем исповедовал. Мы строго постились, ходили на страстной на все службы, а затем после причастия деятельно занялись окраской яиц и разборкой заготовленных подарков всему двору: кумачовых рубашек рабочим, ситца на платья всем бабам во дворе, сообразно их возрасту, платков и лакомств -- ребятишкам.
Заутреня, разговенье, пасхальное утро среди очень, помнится, большой дворни, стоявшей без шапок, поздравляя и христосуясь с нами,-- все эти картины отчетливо ясны передо мной. И Раз-умцев, и все наши люди постоянно жалели, что с ними и у них не живут больше хозяева этого имения. Поэтому он постарался особенно торжественно обставить эту Пасху, проводимую в Хмелевке впервые после десятков лет вместе. Были выкачены бочки браги, зажарены бараны, стояли четверти водки. Христосовались без конца, и я уже собралась плакать, до того надоели мне эти троекратные лобызания, эти бороды, щекотавшие лицо! Но прятаться и выражать нетерпение было нельзя... и все эти бородатые лица казались так довольны и счастливы, точно мы представляли для них что-то необыкновенно радостное и, когда мы конфузливо отказывались от кузовов крашенных и расписных яиц, которыми они нас завалили, они так настаивали и упрашивали, что мы должны были уступать их просьбам. Поэтому мы были очень довольны, что Разумцев догадался поставить около нас мешки орехов, рожков, пряников и леденцов, которые мы горстями насыпали в их фартуки и шапки.