Вскоре по службе мне пришлось, смешно сказать, прослыть в глазах начальства либералом — и строптивым притом. Я был причислен им к лику самых неудобных на службе лиц, к лику неспокойных.
Поводом к тому послужило самое пустяшное дело.
Знаменитый тогда в Петербурге, всех державший в решпекте, старик-торговец Степан Тарасович Овсянников прислал к нам в часть арестованным одного из сторожей своих хлебных магазинов, по обвинению в попущении кражи из амбара мешков хлеба.
Для следствия надо было допросить купца Овсянникова. И вот мой старый толстяк следственный пристав объявляет мне, что надо ехать к Степану Тарасовичу для допроса их степенства на дому, по следствию над его сторожем.
Я приступаю, говорю, что не поеду, ибо Овсянников должен явиться в контору, а не мы должны к нему ехать.
Следственный пристав, смущенный, указывает мне статью закона, в которой сказано, что знатные люди могут быть допрашиваемы, как свидетели, на дому.
Я ему, конечно, отвечаю, что никогда не слыхал и не могу допустить, чтобы к знатным лицам мог быть причислен купец Овсянников только потому, что он миллионер, — и к нему не поеду.
Тогда пристав доносит о моем протесте управе благочиния. Сие от меня требует объяснения. Я пишу ей рапорт, в котором доказываю, что никаким образом не могу допустить такого явного отступления от закона только из угоды к денежному могуществу.
Тогда управа пишет на меня жалобу прокурору, с обвинением меня в употреблении непочтительных выражений.
Старик-прокурор призывает меня для объяснений по делам службы. Я являюсь.
— Охота вам заводить такую щекотливую переписку, — говорит мне прокурор, — ну, стоит ли? Поезжайте к Овсянникову, ну, что вам стоит?
— Мне, — говорю, — ничего не стоит, но я не могу поехать к Овсянникову, потому что это было бы, во-первых, насмешка над законом, во-вторых, это было бы унижением достоинства правительственной власти. Нельзя, не роняя себя, признавать Овсянникова знатным лицом.
— Что же, вы все-таки не поедете?
— Все-таки не поеду.
— Ну, вот будут неприятности, смотрите.
— Будут, так будут, а все-таки не поеду.
Дней через пять приезжает жандарм с требованием явиться к генерал-губернатору по делам службы.
Приезжаю.
Подходит ко мне тогдашний генерал-губернатор Павел Николаевич Игнатьев и, после ласкового приветствия, начинает меня уговаривать: смириться и поехать к купцу Овсянникову.
Я почтительно объясняю генерал-губернатору нравственные и законные причины, по которым я не могу исполнить его желания.
—Так-то так, — отвечает старик, — но все-таки нужно к нему поехать, он почтенный старик, весь Петербург его знает, и вдруг требовать в следственную контору.
Я осмелился не согласиться и уехал домой, оставшись при своем мнении.
Дня через три получил я записку от обер-полицмейстера графа Шувалова на французском языке, с просьбой заехать к нему от 3 до 4 часов на другой день "pour causer sur une petite affaire"*.
Я приезжаю, и что же я застаю в кабинете графа Шувалова?
Сидит он, граф, сидит Овсянников, сидит следственный пристав.
— На этот раз, — сказал мне граф Шувалов, — вы протестовать не можете. Закон соблюден, господин Овсянников вызван для допроса в полицию.
Волею-неволею пришлось подчиниться, найдя весьма характерною эту всеобщую тогда заботу о том, чтобы не беспокоить Степана Тарасовича вызовом к следствию по его же жалобе. Потом я увидел, что Овсянников не простил мне этого либерализма по отношению к его особе.
Я рассказывал намедни, как усердная полиция доискалась бежавшего каторжника из Сибири в лице военного инженера. В том же году пришлось убедиться, как действительно бежавшему каторжнику легко было не быть узнанным тою же полициею.
Сцена происходила в следственной комнате тюремного замка. В камере были следственный пристав, покойный Христианович, мой товарищ, и арестант, не помнящий родства. В прихожей был сторож.
Накануне был получен секретный циркуляр от обер-полицмейстера о том, что такой-то бежавший из Сибири каторжник, совершив на пути до Петербурга ряд убийств, грабежей и поджогов, два раза схваченный в Нижегородской и Тверской губерниях и два раза бежавший из острогов, находится в Петербурге; следуют его приметы — общие, как всегда, неясные и бесполезные, и особенные: недостает правого коренного зуба и два пальца на левой руке сведены. Почему — трудно понять, может быть, по инстинкту, Христиановичу, глядевшему на арестанта, мирно и невинно повествовавшего о своих хождениях по чужим людям, в смиренном звании не помнящего родства, вдруг пришла в голову мысль: а что, если этот не помнящий родства есть именно тот самый бежавший из Сибири каторжник, которого разыскивают?
Стал он пристальнее глядеть, общие приметы как будто подходят.
И вот под влиянием этого внезапного подозрения, Христианович пишет записку к смотрителю тюрьмы и велит прислать на всякий случай кандалы и 4-х человек стражи с ружьями, и как ни в чем не бывало посылает эту записку со сторожем, тайком от арестанта. А с арестантом он продолжает говорить самым добродушным образом.
Длилось это минуты три. Через три минуты послышался топот солдат в прихожей. Христианович вышел, велел кандалы оставить в прихожей, а солдат поставил в следственной комнате.
Затем он обратился к арестанту с двумя вопросами: первый вопрос относился к коренному зубу, он велел открыть рот, — коренного зуба не оказалось; второй вопрос относился к двум пальцам руки.
— Разогни пальцы, — приказал пристав.
Оказалось, что он, арестант, разогнуть их не мог. Тогда Христианович сел на свое место и, велев конвою окружить арестанта, стал ему читать циркуляр об описываемом беглом каторжнике. Не помнящий родства, по мере чтения, стал изменяться в лице и постепенно из мягкого, горемычного и тихого бродяги превращается в то, что он был: губы посинели, лицо побледнело и искривилось ужасною гримасою полунасмешки и полузлобы, глаза стали наливаться кровью, и когда, увидав эту метаморфозу на лице своего арестанта, пристав крикнул: "кандалы", и два солдата внесли железные цепи, арестант как бы судорожно выпрямился и расширился, казалось, что вот сейчас он захочет вырваться, но конвой его схватил за руки. Тогда на губах показалась пена, и он сквозь эту пену начал говорить: "Чего таить, попался, только тут не все прописано, а сделал я еще вот что", и рассказал три случая им ограбленных церквей и два поджога. А когда его стали уводить, уже в кандалах, он остановился у дверей и, обращаясь к следственному приставу, сказал: "Ну, смотри, коли встретишься, на меня не пеняй. Ты небось сметливый, догадался, да и я не дурак. Счастливо оставаться".
Очевидно, не будь этого внезапного наития у следственного пристава, так бы и исчез молодец, под званием не помнящего родства, и снова, не сегодня, так завтра, попал бы в падшую среду как нищий.
А этот Христианович вышел из училища с золотою медалью и первый из правоведов дал собою прекрасный пример: пренебрегши службою в департаменте, он не побрезгал пойти в следственные приставы и составил себе очень скоро громкое и прекрасное имя.