Приехав в Киев, я поселился в "коммуне". "Коммуна" мне понравилась понятно почему: я сам сильно походил в то время на начиненную бомбу, готовую ежеминутно взорвать. Действительно, недели две -- три спустя я жил уже на Подоле (так называется часть города Киева, находящаяся. возле Днепра) в грязной, вонючей комнате, занимаемой артелью плотников. Попал я туда при помощи плотника Гаврилы, распропагандированного Аксельродом, членом кружка "киевских чайковцев".
Я обладал порядочной физической силой; к ручному труду у меня раньше была приобретена сноровка. Куплен был топор, отострен как следует, и начал я тесать "по шнурке" еловые бревна. Скоро я подучился немного владеть топором. Бывало смажешь мелом "шнурку" (так называется бечевка, употребляемая при тесании бревен), натянешь на бревно, стукнешь ею по бревну и по полученной белой черте тешешь. Приходилось "спускать на-нет" -- я "на-нет спускал". Только вот "затесать в замок" не умел да так и не выучился этому искусству. Впрочем, я не задавался этой целью: в плотничью артель я поступил главным образом потому, что зимою неудобно было отправляться по деревням.
Городской рабочий люд меня не особенно интересовал; я мечтал о деревне. Проработав некоторое время, я познакомился с артельными порядками, и они мне не понравились. В артели было человек восемнадцать, и в это число уже входили: распропагандированный "большак" Таврило и хозяин Анисим. Таврило на правах старшего все время болтался без дела. Анисим тоже, заложив руки в карманы, только погуливал среди еловых бревен. Он умел без помощи рук особым взмахом головы надвигать на лоб свою меховую шапку, подчас бывало до того низко, что закрывал себе глаза; но это Анисим умел и поправлять: мотнет бывало головой же -- и шапка очутится на месте. И так весь день. Эти две привилегированные особы разнообразили свое время тем, что иногда исчезали куда-то, а спустя час или два возвращались с глазами, налитыми кровью. Рабочие сверх квартиры и еды почти ничего не получали. Об'яснялось это тем, что домохозяин, которому мы строили амбар, почему-то удерживал деньги. Вначале это было действительно так, и рабочие молчали. Но когда Анисим и Гаврило, получив как-то сорок рублей, успели растранжирить эти деньги по кабанам, то артель возроптала. Произошли враждебные столкновения между рабочими и их артельными хозяевами.
Я себя чувствовал более чем неловко; я негодовал. Гаврило, этот распропагандированный Гаврило, оказывался в моих глазах эксплоататором!
Положим, я знал, что ни Анисим, ни Гаврило денег не утаили, а просто-напросто пропили их, но от этого рабочим было не легче. Я негодовал. Принялся упрекать Таврилу. Но Гаврило, особенно в пьяном виде, был окончательно невыносим. Наслушавшись от нас же всевозможных похвал по адресу рабочих, он в качестве рабочего в такие минуты проникался необыкновенным самомнением. "Я -- Стенька Разин!" -- кричал бывало он, выпучив на меня свои большие светло-серые глаза и ударяя себя кулаком в грудь. Надо сказать, что в те времена при сношениях с рабочими у пропагандистов практиковался весьма фальшивый прием. "Вы -- краеугольные камни будущего строя";-- нашептывали они рабочему. "Вы -- революционеры!.. Рабочие -- герои! А мы, интеллигенция, ни к чему не годны. Мы, дворяне, все дрянь"... и прочее в таком роде.
Этот прием был логическим следствием наших мировоззрений: идеализации народа и того лассалевского взгляда на историю, по которому в настоящее время рабочее сословие является носителем прогресса и нравственности, равно как привилегированные сословия -- носителями реакции и безнравственности. Понятно, стало быть, что у многих пропагандируемых рабочих, наслушавшихся подобных взглядов, вскружились головы и они возомнили о себе невесть как высоко.
Такого рода деморализации подвергся в сильной степени и бедный Гаврило.
В сущности простой и добрый человек, он мало-помалу заразился манией величия, по счастью однако проявлявшейся у него только в пьяном виде; в такие минуты он орал, ругался, лез ко всем в драку.