3 октября
Вечером на Семирамиде с г-жой Форже. Сегодня утром передал граверу по дереву, Доте, мой рисунок с Положения во гроб из Сен-Дени дю Сен-Сакреман.
4 октября
Я очень рано понял, что для человека в моем положении совершенно необходима известная обеспеченность. Было бы одинаково плохо для меня располагать слишком большим состоянием или не иметь его вовсе. Достоинство, уважение к самому себе возможны лишь при известном уровне благосостояния. Вот что я ценю и что гораздо более необходимо, чем маленькие удобства, доставляемые богатством.
Сейчас же вслед за этой независимостью наступает душевное спокойствие, заключающееся в том, что вы свободны от тревог и постоянных забот, неизбежно связанных с денежными затруднениями. Надо быть очень осторожным, чтобы достигнуть этого необходимого уровня и удержаться на нем. Надо постоянно иметь перед глазами необходимость этого покоя, этого отсутствия материальных забот, позволяющего вам всецело отдаться возвышенным стремлениям, не допускающим деградации ума и души.
На эти размышления навел меня сегодня вечером разговор с Ризенером, посетившим меня после обеда, равно как и то, что он сообщил мне о положении семьи Пьерре. Да и его собственное положение не только в будущем, но и в настоящее время кажется мне немногим лучше. Он всю свою жизнь был безрассудным; в его уме есть какая-то здоровая основа, но она совершенно отсутствует в его поведении.
Этот столь редко встречающийся здравый смысл дает мне повод сказать о визите, который я сегодня сделал Шенавару. Он тоже может служить примером человека, который кажется необычайно здравомыслящим, когда он говорит, доказывает, сравнивает и делает выводы. Но его собственные композиции, с одной стороны, и его вкусы — с другой, ставят под подозрение его мудрость. Он любит Микеланджело и Руссо: эти таланты наряду с еще несколькими принадлежат к числу тех, кого больше всего любят юноши. Люди, подобные Вольтеру и Расину, вызывают восхищение у более зрелых умов, оно все возрастает со временем.
Это различие в оценке, зависящее от возраста, я могу приписать только известному недостатку разумности, которое у этих бурных авторов наблюдается наряду с их исключительными качествами. В Руссо есть что-то неестественное, напряженное, что обличает в нем постоянную борьбу правды с ложью. Я утверждаю, что в подлинно великом человеке нет места лжи; ложь, дурной вкус, отсутствие настоящей логики — все это, в сущности, одно и то же.
Шенавар, в подтверждение своих теорий и дабы дать мне понятие о задуманной им композиции Потопа, показал мне огромную папку с гравюрами с работ Микеланджело, которые ему удалось собрать. Но он только подкрепил этим мое мнение, нисколько не разубедив меня. Я ему сказал, что Страшный суд, например, мне совершенно ничего не говорит. Я вижу в нем только поражающие детали, поражающие, как внезапный удар кулаком; но в целом тут нет ни единства, ни связи, ни интереса. Его Распятый Христос не вызывает во мне ни одной из тех мыслей, которые должен был пробуждать подобный сюжет; то же относится и к его библейским сюжетам.
Тициан — вот человек, которого вполне могут оценить лишь достигшие старости люди; я сознаюсь, что совершенно не ценил его в те времена, когда восхищался Микеланджело и Байроном. Тициан, думается мне, привлекает нас не глубиной передачи, не исключительным пониманием сюжета, но простотой и отсутствием аффектации. Он в высшей степени обладает всеми достоинствами живописца; то, что он делает, он делает в совершенстве; глаза его портретов смотрят и оживлены огнем жизни. Жизнь и разум у него везде налицо.
У Рубенса все иначе, у него совершенно иной полет воображения; но он также пишет подлинных людей. Они оба теряют чувство меры лишь тогда, когда подражают Микеланджело и хотят придать себе нечто грандиозное, но это приводит к напыщенности, в которой большей частью тонут их действительные достоинства.
Преклонение Шенавара перед любимым им Микеланджело основывается на том, что тот якобы прежде всего изображает человека; я же говорю, что он изображает не человека, а лишь его мускулы и позы, но даже и здесь, в противовес общепринятому мнению, он не блещет исключительными познаниями. Последний из античных мастеров знал бесконечно больше того, что можно найти во всем творчестве Микеланджело. Он не постигал ни чувств, ни страстей человека. Кажется, что, изображая какую-нибудь руку или ногу, он думает только об этой руке или ноге и меньше всего о соотношении этих частей — не говорю уже об общем впечатлении от картины в целом, но даже о впечатлении от того персонажа, частью которого они являются.
Надо признать, что отдельные фрагменты в такой трактовке, написанные с этим исключительным предпочтением, сами по себе достойны того, чтобы вызывать наш восторг. В этом его большая заслуга: он вкладывает величие и ужас даже в изображение отдельного члена. Пюже, совершенно отличный от него по характеру, в этом отношении похож на него. Вы можете в течение целого дня созерцать какую-нибудь руку статуи Пюже, хотя вся она в целом не представляет собой ничего особенного. В чем кроется тайная Причина этого рода восхищения? Вот что мне хочется объяснить.
Мы говорили о правилах композиции. Я сказал, что абсолютная правдивость может производить впечатление неправдоподобия или по крайней мере противоречить тому условному правдоподобию, с которым должно считаться каждое искусство. И действительно, если хорошенько вдуматься, художник, подчеркивая и заставляя выделяться важнейшие части, поступает вполне логично; надо направлять ум в определенную сторону. По поводу сюжета Мирабо, выступающий с протестом в Версале, я ему сказал, что Мирабо и Национальное собрание должны быть расположены на одной стороне, а посол короля, совершенно один, — на другой. Рисунок Шенавара, изображающий группы взволнованно беседующих людей в самых разнообразных позах, вполне вероятных и естественных в данных обстоятельствах, очень приятен для глаз и вполне отвечает элементарным правилам композиции; но внутреннее чувство отказывается усмотреть в нем Национальное собрание, протестующее против предложения маркиза де Брезе. Это волнение, охватившее все собрание, как охватило бы одного человека, должно быть во что бы то ни стало передано. Логика требует, чтобы Мирабо был во главе, а все остальные, взволнованные происходящим, толпились позади него: чувства всех действующих лиц, как и чувства зрителя, поглощены совершающимися событиями.
Само собой разумеется, что когда все это происходило в действительности, Мирабо не находился посередине, как это показано в картине; очень возможно также, что прибытие Брезе не было заранее оповещено, и потому Ассамблея не могла собраться, сплотиться в одну группу для встречи и оказания ему отпора. Но живопись не может иначе передать самую идею сопротивления: необходимо, чтобы фигура Брезе была изолированной. Нет сомнения, что он прибыл в сопровождении свиты и лакеев, но он должен выступить вперед, оставив их позади себя. Шенавар допустил непоправимую ошибку, заставив спутников Брезе входить с одной стороны, а его самого — с другой, так что он оказывается в одной группе со своими противниками. В этой столь характерной сцене, где на одной стороне перед нами королевский трон, а на другой — народ, он случайно помещает Мирабо с той стороны, где изображен трон, на который (еще несообразность) карабкаются рабочие, чтобы снять с него балдахин. Необходимо было изобразить трон совершенно изолированным, покинутым, как он морально был покинут народом и общественным мнением; и особенно важно было дать почувствовать, что Собрание стояло к нему лицом к лицу.