1947 год — год шекспировский в нашем доме.
Мать, Шурка и я торжественно и молчаливо поклялись не вспоминать больше нашу Маню, исковеркавшую жизнь матери и всех нас, но «пусть огненным будет все», и страшное предательство сестры необходимо открыть моим близким, не скрывая подробностей.
Я на круглых пятерках перешел в третий класс, и нас отпустил и раньше времени на летние каникулы. Я проводил друга Женьку Гудилина, лучше всех рисовавшего в классе, и огородами плазами вернулся домой со двора. В открытую дверь сарая я услыхал любовные вздохи и голос сестры Мани. Сгорая от любопытства, я заглянул в щель и увидел Маню, сидевшую верхом на калмыке. Калмык курил, пуская кольца к потолку, а моя сестра с яростью молодой суки, размахивая гривой густых рыжих волос, сладострастно качалась на его чреслах.
Брат Шура вкалывал в своей столярке и возвращался поздно. Мать в тот солнечный, весенний день торговала шитьем на базаре. Обливаясь слезами, я побежал к бабушке Варваре, жившей неподалеку Там отсиделся, расхрабрился и вернулся домой. Я несся по улице Коминтерна без передышки, а когда влетел в дом через крыльцо, то там было пусто, ни мундира с золотыми погонами, ни Маньки, ни матери, ни брата. Я выскочил во двор и обомлел. На соломе валялась моя мать с кухонным ножом в руках, она судорожно билась, разрывая блузку в клочья, над ней суетился брат Шура.
— Жива, — мрачно сказал брат, — дай воды.
Я зачерпнул в кадушке кружку воды и, расплескивая через край, протянул ему. Он склонился к материнским губам. Мать отхлебнула, открыла глаза и зарыдала, причитая на весь поселок. Мы перенесли ее в дом и, уложив, легли рядом на половик, прижавшись друг к другу. Всю ночь она глубоко и тяжело вздыхала, а утром встала, тщательно причесалась на прямой пробор, свернув волосы в узел, и села за «Зингер» как ни в чем не бывало.
Слух о том, что кривой калмык увез Маньку, мгновенно разнесся по поселку, Шурка не задирался, мать на вопросы родни отмалчивалась, а я увиливал от вопросов бегством.