Повторного ареста ждала мать. Мы дрожали как сурки, ожидая стука в дверь.
Моя мать стала видной портнихой Брянска. На улице Коминтерна она обшивала весь народ. У нее имелся патент фининспекции на кустарное производство женского платья. Заказов хватало ровно настолько, чтоб свести концы с концами, выплатить ссуду за недоделанный дом, закупить на зиму топливо, вскопать большой огород, одеть, обуть и накормить детей и еще отложить на черный день. Очень редко, и в особом случае, она перешивала мужскую одежду брату, мне, родне.
Судя по всему, лейтенант Коля Косой, родом калмык, настоящую фамилию которого я не знал, завернул на потрепанном «виллисе» по наводке Саши Булычевой, искавшей матери жениха.
Калмык желал исправить новый мундир со стоячим воротником и золотыми погонами с парой звездочек, подложить побольше ваты под плечи, укоротить борты и укрепить сияющие пуговицы.
Что их сразу свело — не знаю. Разборчивая мать не кидалась на мужиков. В калмыке выпирала бесшабашная наглость, всегда привлекавшая мать в мужчинах. Говорили, что калмык не раз был разжалован за нарушение дисциплины, но опять поднимался, чтоб свалиться в очередной раз.
Он был ровесником матери. Лет тридцати пяти, но мал ростом. Сухой и плоский как доска, с длинным туловищем наездника и кривыми ногами, запрятанными в темно-синие галифе.
И мать — глыба. Если прижмет, то задохнешься, а если влепит острое словечко, то всегда в цель — «вон, смотри, пара: топор и топорище!».
Смотрю в окно — точно! — идет пара плотников.
Ядреная и ядовитая баба раскисла и сошлась с калмыком.
— Мам, кто это? — спрашиваю.
— Твой отчим, дядя Коля, — говорит смущенно.
Их кровать в дальней комнате постоянно скрипела и вздыхала. Я мал, мне семь лот, но особые звуки я легко отличал от скрипа телеги или ветра в саду.
Мой отчим дядя Коля отожрался на блинах и распоясался. Он учил меня стрелять из револьвера. Если я не попадал в пустую бутылку; то больно давал подзатыльник.
Райсовет погорельцам и новоселам да вал ссуду и землю. На Болоте строились все, кому не лень. Возводили хоромы и семьи брянских полицаев Храмченко, Луженких, Цыбульских, Восяковых, осужденных на 25 лет каторги.
Осушенные болотные квадраты вытягивались от Орловского большака до речки Снежеть, не менее пяти квадратных километров. Образовались новые улицы и переулки. На домах повесили номера. Обещали электричество и водопровод вместо древних колодцев с цаплей.
В сосновом бору бригада плотников, где мой брат Шура числился, выстроила круглый помост с высоким, сквозным забором, тотчас же прозванный матерью «сковородой». Три-четыре раза в неделю там раздавался звук хриплой музыки. Кроме народных и заслуженных голосов Утесова, Шульженко, Канделаки, на сковороде крутили автора томных баллад, запрещенного «Лещенко на костях». От его «Моя Марусечка», «Я весь горю», «Татьяна, помнишь дни золотые» хотелось влюбиться или утопиться. Самые последние злодеи и глухонемые инвалиды превращались в послушных овечек.
Моя мать расцветала. Кривоногий калмык сумел ее ублажить. Я впервые ее видел в легком, крепдешиновом платье с бантом на плече. Светлый пыльник до колен, калмык возил ее на своем «виллисе» в артбазу, где крутили трофейные фильмы сентиментального содержания. Брянские вдовы сгорали от зависти — закройщица Клавка нашла свое счастье.
И, правда, у нас в доме появился денщик «дяди Коли». Он колол дрова, чистил сапоги и кормил гусей.
Мне купили меховую кубанку, сапожки и акварельные краски.
Тяжелые драматические обстоятельства не заставили себе ждать.
Наша Маня рано заневестилась.
Она выглядела гораздо старше своих шестнадцати лет. Высокая и грудастая девица, готовая любить и рожать. За ней охотились хулиганы Чубаркины и поимели в кустах. Мать зорким, опытным оком определила, что дочка потеряла невинность до замужества и опозорила клан, на призыв матери: «Маня, не позорься раньше времени» — сестра отвечала независимым кокетством. Ранняя зарплата швеи лишь усугубляла ее вызывающее поведение.